Леонид Соловьев - Рассказы
— Не вырастет, — уверенно сказала она. — Иттить, что ли?
Ее собственная изба сгорела в позапрошлом году. Теперь Устинья жила у старухи Трофимовны за шесть рублей в месяц.
Устинья повернула ключ; протяжно загудел замок; крышка плотно набитого сундука пружинисто отошла. Устинья достала новую кофту с голубым цветком по розовому полю, начистила сажей ботинки и, нарядная, пошла к доктору.
Зря старалась она, прихорашивалась. Сейчас же пришлось бежать домой, переодеваться: доктор затеял генеральную уборку.
Кипел бак, урчал самовар, с шипением оседала в тазу мыльная пена. Доктор без пиджака, в одной рубахе, таскал дымящиеся ведра. Устинья хлестала кипятком во все щели, пазы и карнизы, выпаривая клопов и тараканов. Доктор, натужившись, принес шестиведерный бак и грохнул его перед Устиньей, выплеснув половину на пол.
— Небось, тяжело? — замирая, спросила Устинья.
— Я здоровый, — ответил доктор. — Я раньше грузчиком на пристанях работал.
На его больших ладонях краснели рубцы от узких ручек тяжелого бака. Грудь его была покрыта мягким и желтым волосом. Он развел широкие плечи, снял очки; глаза у него были как у цыгана, озорные.
— Неужто из грузчиков в доктора можно? — почти прошептала Устинья.
А сердце ее сжималось и падало все ниже; в груди она чувствовала томительную пустоту.
— Нынче все можно, — сказал доктор, исподтишка посмотрел на нее, и тут она поняла, что пришел конец ее честному вдовству.
Была она женщина решительная, в поступках прямая, бабьих языков не боялась, имела свой — ух какой вострый! Она сказала доктору, что переедет жить в амбулаторию, в третью маленькую комнату, где стоит русская печь. Шесть рублей останутся каждый месяц в кармане. Доктор охотно согласился, договорился о личных услугах: самовар, уборка в его комнате, обед и положил за это сверх жалованья, от себя, пятнадцать рублей в месяц.
13Доктор не обманул мужицких ожиданий. В какую-нибудь неделю он свел лишаи у сынишки Ефима Панкратьева, председателю дал бутылку соленых капель, и ревматический зуд в председательских ногах стал легче.
С чирьями доктор расправлялся в две минуты — ножом: скрипнет мужик зубами — и здоров... Выйдет мужик, прислушается к своему телу — боли нет; успокоение сойдет на мужика, и снова хорошим видит он свой деревенский мир: и волнистые пряди облаков на светлой заре, и синюю смолистую мглу в сосновом бору, и светлый пруд, в котором плавают, роняя тонкий пух и переворачиваясь задницами кверху, разговорчивые домашние утки.
Значительно покачает головой мужик, оглянется на амбулаторию и скажет в пустое пространство:
— Да-а-а...
Особенно понравился доктор бабам. Он устроил закрытое бабье собрание. О чем толковал он целых три часа — неизвестно, но вышли бабы все умиленные, а Настёнка Федосова и Грузя Зверькова с удостоверениями, в которых говорилось, что «ввиду беременности означенных гражданок надлежит поручать им работу, не требующую чрезмерного физического напряжения».
Это неправильно говорят, что дурная слава по дорожкам бежит, а хорошая камнем лежит. В наше время наоборот — иной раз о дурной славе знает только суд да тюрьма, а уж хорошая до всякого дойдет, будь он хоть от рождения глухой. На пальцах расскажут.
С самого раннего утра сходились к амбулатории люди, — за восемь верст шли, и за десять, и с каждым днем все больше и больше.
— Вот это доктор! — восхищенно говорил председатель на заседаниях правления. И сейчас же серая тень ложилась на его рябое лицо. — Только, боюсь, убежит. Чует мое сердце. Хоть и хороший он человек, а без театра не может. Ты смотри: счетовод сбежал, второй счетовод сбежал, фельдшер сбежал.
Он загибал короткие пальцы; средний, раздавленный молотилкой, походил на клешню.
Кузьма Андреевич, насторожившись, придвигался ближе к столу.
— Театр их, верно, как магнитой тянет, — рассуждали правленцы. — Что ж нам теперь, на цепь его сажать? Захочет, так уедет.
Зеленый и плотный стоит в правлении махорочный дым. Смотрят мужики через этот дым, как водяные.
— Слышал я, он из грузчиков, — задумчиво говорит председатель. — Надо его по сознанию ударить. Жить ему ровно у нас не плохо. Он от какой коровы молоко берет?
— От Зорьки.
— Надо бы от Красульки. У нее молоко жирнее.
На следующем заседании тот же разговор:
— Масла сколько он получает у нас?
— Кило даем.
— Может, нехватает. Надо хорошевским сказать, пущай от себя кило носят.
Только три человека во всей округе хотели поскорее спровадить доктора: Кузьма Андреевич — по причинам, уже известным читателю, Тимофей, боявшийся вторичного осмотра, да еще знахарь Кирилл.
Погибель пришла Кириллу. Уже два раза доктор навещал его и, угрожая милицией, строго-настрого запретил даже притрагиваться к больным. Редко-редко зайдет к Кириллу какая-нибудь старушонка, принесет десяток яиц. Да и старушонку лечи с оглядкой: вот-вот узнает доктор, шагнет, пригнувшись, в низенькую дверь, блеснет очками и разгонит своим гулким басом всех тараканов, что привыкли к тишине и мирному запаху тысячелистника.
14Осень стояла теплая, насквозь солнечная. Пожелтел осинник в овраге, прибрежные вербы роняли листья в светлую воду. Много уродилось грибов. С утра уходили ребятишки с посошками и корзинами и целый день звонко перекликались в прозрачном лесу. На просеках кормились тетеревиные выводки и пугали ребятишек, вырываясь из-под самых ног.
Уборку начали дружно: и лобогрейками, и серпами, и косами. Скирды стояли, как большие соломенные крыши, опущенные прямо на землю. Летела, завиваясь, осенняя паутина, оседала на скирдах, таяла, наплывая на белое облако, вспыхивала под закатным косым лучом.
Колхозники почернели, осунулись, — засеяли много, уродилось вот как хорошо, вроде бы и не под силу убрать, а бросить нельзя. Кузьма Андреевич, возглавлявший бригаду косцов был приучен многолетней нуждой к бережливости и скорей бы умер, чем оставил на поле хоть один колос.
На рассвете пускали молотилку. Она гудела ровно и ясно весь день. Доктор так привык к ее гулу, что, когда она останавливалась, тревожно поднимал круглую бархатную голову.
Зерно было сухим; его везли на элеватор прямо из-под молотилки. Размятые, выпачканные дегтем колосья лежали в расхлябанных колеях.
Один только Тимофей равнодушно смотрел на желтое колхозное богатство, волнующееся под ветром. Он попрежнему спал на шелковистой соломе в душной темноте коровника. Время от времени он доставал из-за божницы справку о грыже и перечитывал ее, с благодарностью вспоминая специалиста по нервным и психическим. Недавно сходил он на станцию, договорился о малярной работе и теперь приводил в порядок свои кисти и краски.
...В эти горячие дни собралась помирать старуха Кузьмы Андреевича. Работая, она жаловалась на боль в груди, к вечеру слегла, посеревшая, прыгающая в ознобе. А доктора, как нарочно, еще в полдень увезли на телеге к тяжело больному в Зеленовку.
— Помираю, Кузьма, — прошептала старую и притихла, только скребла пальцами, словно хотела забрать в сухую горсть все одеяло.
Кузьма Андреевич затормошился, забегал. Старуха движением губ, без голоса, приказала:
— Сядь.
Он сел, боясь взглянуть на ее лицо. Она дышала с хрипом. Он открыл окошко. Ледяной свет заливал деревню, тени под избами лежали, как ямы.
— Умираю. Ох, Кузьма!..
Ее глаза были такими же черными и блестящими, как в молодости. Воспоминание толкнуло Кузьму Андреевича в самое сердце. Старуха, бледно улыбнувшись, пожалела его:
— Ты не бойся, Кузьма... Тебе одному... ох, не долго...
За окном расходился ветер, шевелил своим холодным дыханием низкие звезды. Где-то, очень далеко, гром неспеша проламывал сырое небо. Кузьма Андреевич искоса взглянул на старуху. Глаза ее померкли, нос заострился. Ему вдруг представилось, что он видит ее в гробу.
— Пройдет, — сказал он, одержимый одним только желанием — услышать ее голос. Она молчала. — Пройдет! — требовательно и громко повторил он, схватил ее руку и немного успокоился, чувствуя живое тепло.
Старуха померла бы, задержись в Зеленовке доктор еще часа на два. Она уже совсем потеряла память, когда прибежал доктор — прямо с телеги, даже не заехав домой. Он до утра сидел около старухи, впрыскивая камфору. Кузьма Андреевич не верил в успех лечения, но все же был очень благодарен доктору за такую заботливость и внимание.
Не померла старуха.
— Сердечный припадок, — сказал доктор, утомленно потягиваясь и собирая в чемоданчик лекарства.
Старуху начисто освободили от колхозной работы. Целыми днями сидела она у окошка, смотрела на деревню, знакомую ей до последней застрехи, и новое, изумленное выражение было в глазах ее.
Кузьма Андреевич разговаривал с ней почтительно и осторожно, словно близость смерти освятила ее. Кузьме Андреевичу страсть хотелось узнать, что думала и чувствовала она, умирая. Она охотно рассказала бы. но не могла вспомнить. Синее... вот и все...