Федор Гладков - Лихая година
— Ты, Ваня, кол‑то брось, а то баре подумают, что ты их глушить начнёшь. Подержи‑ка, Митрий Митрич, лошадку‑то — я тоже воды с извёсткой попью. Ванятке сюда и подойти нельзя — напугал он лошадь‑то: вишь, какой он у нас грозный.
Сначала я тоже недоверчиво встретил студентов, пережив ужасы на Девяти футах — на море, но, вспомнив, как Наташа и Марийка без боязни и охотно согласились ухаживать за холерными вместе с доктором на пароходе, я сбежал с пригорка и смело крикнул:
— Он — грозный на парнишек да кошек, а трус! Я тоже буду пить — сыпьте. Я на Девяти футах был, в Астрахани был — через всё прошёл. Он докторов боится, а его мухи заразят. Сыпьте!
Юлёнков вскинул кол на плечо и пошёл по крутой дорожке в гору по краю буерака. И по его туго согнутой спине и по торопливости цепких босых ног, похожих на копыта, видно было, что он не просто убежал отсюда от греха, а задумал булгачить народ. Наверху он побежал вдоль плетня крайнего двора. Миколька уже не усмехался, а опасливо поглядывал наверх.
— Давайте‑ка я разбросаю известь‑то, Митрий Митрич, — рассудительно предупредил он студентов. — От этого дурака добра не жди. Вы уезжайте, а я сам посею золы для веселья.
— Значит, струсил, Николай?
— Мне‑то что… — беспокойно усмехнулся Миколька. — Вот вас как бы не обидели. Народ сейчас не в себе: кругом беда. Люди сослепу на всё пойдут.
- — Ничего не будет, — строго, не угашая улыбки, сказал молодой Измайлов. — Не бойся. — Он сел верхом на дрожки, взял вожжи и кивнул головой Микольке, чтобы он отошёл от лошади. — Возьми отсюда мешок, Николай.
— А ежели прибегут мужики с кольями? — оторопело поглядывая наверх, беспокоился Миколька.
— Тем более не уедем.
— Правильно, Митя! —крикнул Антон. — Тащи, Николай, известь. А тебя, паренёк, на Девяти футах держали, говоришь? Любопытно. Об этом ты мне обязательно расскажешь. Как же ты туда попал?
Молодой Измайлов сидел на дрожках с вожжами в руках и недовольно поторапливал Антона. Он ни разу не взглянул наверх: должно быть, считал ниже своего достоинства обращать внимание на такого замухрышку, как Ванька Юлёнков.
Миколька положил мешочек на землю, а студент маленьким лоточком разбрасывал извёстку по грязи около колоды и от сруба колодца вдоль лунки. Он дружелюбно говорил с Миколькой:
— Читать умеешь? И книгами интересуешься? Э–э, брат, всех этих твоих Францилев и Георгов — долой! Приходи ко мне—я дам тебе книжки получше. Собаки злые? А вот сегодня вечерком поднимись к нам на откос, я выйду к тебе. Ну, и поговорим о всякой всячине…
Миколька, польщённый вниманием студента, охотно согласился и даже засмеялся от радости.
— Я ведь не такой, как наши мужики: в жизнь не поверю, чтобы дохтора да господа народ морили. А только берегитесь: Ванька‑то пошёл народ булгачить… Вечером-то приду… Можно ещё с собой привести одного–двух ребят?
— Конечно, приводи.
— А мне можно? —робко спросил я Антона. — Я тоже книжки читаю… Пушкина, Лермонтова, Кольцова…
— Ого, славная у вас дружина!
Рыбак крикнул рыбаку:
— Бросим сети мы в реку —
Вытащим язей! —
Шабров в полночь пригласили,
Да язей не наловили,
А нашли друзей!
Друзья‑то познаются в беде. Вот мы и побеседуем — пообсудим, как нам эту окаянную холеру из деревни вытурить. Я тоже на лекаря учусь и послан сюда земством. А ты, грамотей, бывалый паренёк, расскажешь, как вы на Девяти футах бедовали…
— Да ведь нам не велят ходить на ту сторону и сторонским к нам… — вкрадчиво напомнил Миколька.
Студент озадаченно поднял брови.
— Ах, да… верно… Впрочем, и мне от господ Измайловых влетит: медик прислан с холерой бороться, а сам её в дом тащит.
Этот студент сразу покорил меня — в нём всё было привлекательно: и весёлая простота, и словоохотливость, и размашистость. Даже студенческий картуз, казалось, смеялся у него на волосатой голове, а румяные щёки в жёлтой шерсти и вздёрнутый нос были жизнерадостны и беззаботны. Холерный мор в деревне и угрюмая тревога мужиков как будто совсем его не беспокоили. Студент Измайлов держался отчуждённо, по–барски, и видно было, что он недоволен поведением своего товарища: ему, должно быть, не нравилось, как он вёл себя с нами панибратски.
— Ну, поехали, Антон, хватит! —нетерпеливо крикнул он, укрощая коня, которого одолевали мухи. —Тебе ещё надо к больным… Погляди‑ка, наверху мужики собираются.
Высоко, у самого обрыва, откуда уступочками спускалась узенькая дорожка, плечом к плечу стояли пятеро бородатых мужиков с кольями и железными вилами. Они молча и раздумчиво смотрели на нас и не шевелились. Антон приказал Микольке отнести мешочек на дрожки и строговато крикнул мужикам:
— Скажите бабам, что воду из колодца можно и вёдрами брать, а не месить грязь! Мы её извёсткой засыпали. Только воду долго дома держать нельзя: пускай не ленятся свежую да студёную приносить.
Они оба вскочили на дрожки, и лошадь гибко и ладно пошагала к речке по пологому спуску. Блестяще-чёрные дрожки казались лёгкими, а оглобли, выгнутые, упругие, и маленькая дуга, тоже тоненькая и чёрная, были очень нарядны. Красивая, атласная, с гибкой шеей, лошадка бежала танцующим перебором ног.
Мужики стояли наверху, опираясь на вилы и колья, и смотрели на дрожки и на белую россыпь извёстки на чёрном месиве трясины перед длинной колодой. Только Иванка Юлёнков егозил перед ними, приседал, тыкал пальцем в землю и в стороны и, встряхивая бородёнкой, яростно повизгивал. Миколька глядел на мужиков и скалил зубы. Он весь сморщился от смеха и крикнул:
— Эка, приползли сюда от большого ума… Делать‑то нечего…
III
С утра до ночи брели, как больные, по улицам сторонние голодающие. Они подходили к каждой избе, стонали и ныли перед окнами. Одни были худые до жути, словно мёртвая кожа присохла к костям, другие, опухшие, синие, едва шагали и тупо молчали, только с натугой протягивали руки. И странно, детишки не плакали, а тоже казались полумёртвыми, словно разбухли от водянки. В открытых окошках чернела пустота, а если и выглядывали старик или баба, то безмолвно отмахивались от проходящих или показывали чёрный, как вар–смола, кусок и скорбно трясли головами. Потом караульщикам на околицах было приказано не пускать голодающих в село, и они брели по полям и, как саранча, поедали пустые колосья. Говорили, что мертвецы лежали по дорогам и межам и их закапывали на месте. А иных находили обглоданными до костей не то бродячими собаками, не то волками. Ещё издалека было видно, как на полях дрались в воздухе ястреба и вороньё, и люди по наряду шли с лопатами на эту суматоху стервятников.
Так встретила нас деревня в это страшное лето.
С Катей мы долго не встречались из‑за холеры, а Машу я однажды увидел с высокого нашего обрыва, когда она возвращалась с барщины домой — в избушку бабушки Натальи. Попрежнему она одета была по–бабьи — в широкий красный сарафан, а голова, повязанная белым платком, казалась рогатой от волосника. Она всплеснула руками и побежала по зеленому отложью к речке. Я спрыгнул на маленький оползень и, не думая о том, что могу полететь вниз по крутому и высокому обвалу и сломить себе голову, бессознательно прыгал по желтым кучкам осыпей и наискось сбежал к сырому берегу, заросшему крупными листьями мать–мачехи. Маша протягивала мне руки, смеялась и плакала. За этот год она стала выше и плотнее и превратилась из девки в настоящую зрелую женщину. Лицо ее, очень похожее на лицо дяди Ларивона, было и привлекательно–ласковое в улыбке, и упрямо–недоброе в крепко сжатых губах и опущенных углах рта. Только загар легкой дымкой покрыл ей кожу.
— Федя–а! —певуче закричала она на бегу. — Вырос‑то какой большой! И по стати не узнаешь — какой‑то другой стал, видать, что свет поглядел, учился да мучился…
— Чай, мы на ватаге были, — похвалился я. — А приехали — в селе‑то, словно на задах, в навозе очутились.
— Мать‑то где? Аль опять её в работищу запрягли да туркать начали? Вмиг бы к тебе через речку перешагнула, а не велят — холеру, мол, с берега на берег перенесешь…
— Дурость это! — убежденно сказал я. — Чай, холера‑то — от грязи да нечисти. Мухам‑то летать не запретишь.
Она засмеялась с ехидной злостью.
— А у нас тут только мухам — воля, а люди‑то — под кнутом да на аркане. Фильку‑то забрили, а я от свёкра убежала. Одна живу в баушкиной келье. Кривой-то хотел утащить — вожжами руки связать да орясиной погнать, а я от него кочергой отмахалась.
— А волосник‑то носишь… — заметил я. — Мама давно уж его сбросила.
Маша вспыхнула, рванулась ко мне и даже не заметила, как вошла босыми ногами в воду. Она пристально смотрела на меня, и в упрямых глазах её дрожал смех и жгучая злость. Я ещё не видал в её красивом лице такой мстительной гордости.