Иван Елегечев - В русском лесу
— Где это тебя так угораздило? Откуда у тебя эти пимы?
Ваня пока не отвечал. Он сидел на низенькой скамеечке, опустив в жестяной таз с марганцевым раствором ноги и морщился от боли. Мать, с расстроенным лицом, стояла над ним и, вздыхая, ждала, когда сын начнет рассказ о том, что с ним случилось этой ночью.
Назавтра Ваня на службу в редакцию не пошел, выжидая когда подсохнут на ногах кровавые мозоли. Он лежал в кровати и повышал свой газетный уровень — читал брошюру «Информация в газете». Мать же, связав редакторские железные латы веревочкой, перекинув веревочку через плечо, отправилась к знакомому пимокату — посоветоваться, что делать дальше.
Знакомец пимокат жил на краю города, занимая крепкостенный особнячок, рубленный из толстых сосен. В деревне он был соседом, взаимно ходили друг к другу в гости, гоняли чаи. Однако деревенская жизнь порушилась, люди рассыпались кто куда, и сделались друг к другу чужими. Встречала иногда мать пимоката в городе, — раскланивался, разговаривал, а по-хорошему ли, думала она, сейчас отзовется на ее просьбу, неизвестно.
Мать отворила калитку, во дворе взлаяла собака. На лай вышел хозяин-пимокат и, заругавшись на бдительного пса, велел гостье войти в дом.
Мать сидела у дверей на рассохшемся стуле, держала на коленях пимы, хозяин — у стола в переднем углу. Глядел он на гостью по-доброму из-под густо нависших седых бровей. Было ему уже лет пятьдесят, был он крепок и костист.
— Принесла я тебе, Епифаний, — приступила к переговорам мать, — пимы, посмотрел бы ты их да сказал, что с ними сделать можно. Ходить в них, Епифаний, никак невозможно из-за их твердости. Получается, Епифаний, что они из железа скатаны аль из камня. Мой парень, сын, недавно из армии вернулся, надел их по нужде и рассаднил до крови ноги, сегодня дома отлеживается, даже на работу не пошел.
— По заказу катали аль они на толчке куплены? — поинтересовался Епифаний.
— Купить аль заказать такие пимы, Епифаний, нам с сынишкой, — сказала мать, — не под силу. Пимы эти не нам принадлежат, чужие, а у нас они по слабохарактерности.
— По какой такой слабохарактерности? — подозрительно прищурился Епифаний. — Уж не уворованы ли?
— Грех тебе такое, Епифаний, мне прямо в глаза высказывать, — оскорбилась мать. — Чай, не первый год ты меня знаешь. Пимы — моего сына начальника. Попросил их тот растоптать, а Ванюшка по слабохарактерности не смог отказаться. Вот и смозолил ноги. А пимы как были, так и остались твердые, будто кость.
— Ага, понятно, — закивал головой Епифаний. — Начальник-то, видать, жар загребать любит чужими руками. А сынишка твой, не в обиду тебе будь сказано, подхалим. Отказаться бы мог от такой работы, никто ему не судья: нынче лакеев нету.
— Нельзя, Епифаний, никак нельзя ему было отказаться, — убежденно сказала мать. — Грамотешка у него махонькая, на работе ему удержаться трудно, вот и приходится покуда услуживать старшим, пока сам не заберет силу.
— Такие слова с твоей стороны высказаны правильно, — подумав, согласился Епифаний. — Хочешь жить — крутись. Не растопчи пимы твой парень, покажет ему начальник, где раки зимуют... Ладно, показывай пимы, посмотрю, что с ними можно сделать.
Мать развязала веревочку и, встав, подала пимы Епифанию. Пимокат посмотрел, помял пимы в руках, похлопал ими друг о друга, бросил на пол, сказал:
— Не растоптать их никакими способами, в них квасцов через меру переложили, оттого они и твердые такие, как железо.
— Что же нам делать с сынишкой?
— Отдать хозяину, пусть сам их выбросит.
— Нельзя, Епифаний, нельзя, сам же понимаешь, — испуганным голосом сказала мать. — Не так он поймет моего сына, начальник-то. Обозлится — не будет моему парнишке дальнейшего хода.
— Слова верные высказываешь, землячка, но помочь мне тебе нечем, — сказал Епифаний. — Закажешь — новые скатаю. А эти надо выбросить, не годятся они для носки.
— А какая плата будет за новые?
— А сколько твой сынишка получает? — не ответив на вопрос, спросил в свою очередь Епифаний.
— Восемьсот приносит...
— Зарплатишка небольше́нькая, — подумав, сказал Епифаний. — Ежли тебе скатать новые пимы, то обойдутся они вам с сынишкой в две зарплаты.
— Дороговато будет, — сказала мать и пригорюнилась задумавшись. Думала она о том, что лишних средств — денег дома нет. Скоплено, правда, шестьсот рублей, но на них мать думала справить какие ни на есть пимишки сыну, чтобы снял он скорей свои мокроступы, в которых только старики совсем старые ходят. Теперь, трезво рассуждая, надо было, кажется, погодить с покупкой для сына, а сделать заказ ради начальника.
Мать спросила:
— Сразу возьмешь деньги за заказ аль частями?
— А какая будет твоя первая часть?
— Шестьсот, Епифаний.
— Ладно, согласен, — сказал Епифаний. — Удружу я тебе, землячка, пимики знаткие, в них ноги будут жить как в лебяжьем пуху. Возлюбит твово сына начальничек и откроет перед ним широкую кальеру...
— А как скоро ты заказ-то выполнишь?
— Как прикажешь, так и выполню. Могу в сутки, могу и в двое. Только за срочность придется накинуть четвертачок.
— Будь по-твоему, накину, что требуется, — согласилась мать. — Катай за сутки. Снявши голову, Епифаний, сам знаешь, по волосам не плачут. — Склонилась к полу, подняла пимы, стала завязывать их веревочкой.
Через два дня Ваня пришел на службу в редакцию, как всегда, раньше всех. Кроме старушки-уборщицы, никого из сотрудников в редакции еще не было. Кабинет редактора был открыт, уборщица убирала в дальней комнате, где сидели машинистки. Ваня прошел в кабинет Скибы, снял легкие, ласкающие ноги, как пух, новые пимы, поставил их в шкаф, переобулся в свои мокроступы «прощай молодость». Закрыв шкаф, он отправился в общую для сотрудников редакции комнату, в укромный уголок, где стоял его однотумбовый стол, набитый черновиками. Крепко уселся на стуле и принялся за прерванную три дня тому работу.
По одному заявлялись товарищи-сотрудники, пожимали Ване руку, спрашивали, как ему казалось, с ехидцей в голосе, как он выполнил редакторское задание. «Выполнил», — бурчал под нос, краснея, Ваня.
Рабочий день начался. В большой комнате появилась Вика. Не улыбаясь, не глядя на Ваню, она сказала, что Гридасова требует к себе редактор.
Иван Никитич встретил Ваню, сидя за столом, приветливо, ласково, пожал ему руку, поблагодарил его, сказал, что он успел уже валенки испробовать — мягкие, растоптанные, теплые. Теперь ему стужа не страшна. Печатание директив подходит к концу, скоро ехать. Поедет он, Скиба, поедет, конечно, как и все творческие работники, и Ваня...
...Летом в коммунальной квартирке, где жили Гридасовы, вдруг появилось много черной моли. Крылатая моль кружилась вокруг сорокасвечовой лампочки подвешенной к потолку, усыпанно садилась на потолок и стены. «Откуда моль? — недоумевала мать — Ведь вроде ни одной шерстяной вещи в квартире нету Да ведь это от пимов, — догадалась она — От костяных...» Тогда она достала из-под своей железной кровати редакторские пимы, которые, жалея их выбросить прятала в начале зимы, и осмотрела их со всех сторон и ощупала. Некогда железные пимы сделались пока хранились под кроватью, мягкие, трухлявые: их съела моль. «Придется, видно, выбросить, — с сожалением подумала мать. — Экие с виду красавцы а толку от них никакого. Даже дверь утеплить не годятся...»
Бобровая шапка
Долго бродил я в горах Акатуя...
Из песниМне она досталась от деда, в ней я щеголял еще в ранние годы свои. Шапка-бобровка для меня была велика, — чтобы она не слетала с головы, мать пришила конопляные тесемочки, которые я подвязывал под подбородком. В безухой шапке, сшитой в свое время не по интересу практичности, не для тепла, а для красоты и шика напоказ, мне было зябко: то и дело, прибежав с мороза, приходилось оттирать снегом уши. Мать ругалась на меня и отнимала шапку и закидывала ее далеко на полати. Но — причуда детства — не мог я расстаться с шапкой. Я доставал ее с полатей и, выходя для игр на улицу, нахлобучивал шапку на голову и крепко подвязывал конопляные тесемочки. Русская шапка с круглым бобровым околышем, — сколько обид и насмешек мне из-за нее пришлось вытерпеть! Меня дразнили уличные парнишки: «нарядили бабку в требушную шапку!» — я по глупости накидывался на обидчиков с кулаками, сердясь, но всегда в таких случаях нес урон я, а не мои обидчики. В школе, кажется в классе шестом, меня прозвали Боярином, и эта кличка прилипла ко мне надолго. «Эй, кричали, боярин в бобровой шапке!» Я не откликался, конечно, но мне было обидно и по-детски раздражительно. Я понимал, если я заброшу шапку, надену другую, на меня перестанут обращать внимание. Но я не мог снять с головы насовсем бобровую шапку: она ведь была заговоренная, в себе колдовскую силу таила, от нее происходит счастливый фарт и везение — так, во всяком случае, мне говаривала бабушка со стороны матери Арина. Везло, она говорила, во всем дедушке Петровану, который владел этой шапкой, непременно будет фартить и мне. И в самом деле фартило. В начале осени, когда только-только начинались в школе занятия, когда я еще по теплу, играя с товарищами в горах, обходился без шапки, мне не везло, мой дневник пестрил плохими отметками. А в начале зимы стоило мне надеть бобровку, мне тотчас начинало фартить; благодаря усидчивости и терпению, из-за колящих морозов, загоняющих все живое в убежища, я получал только «хорошо» и «отлично» и относил это на счет фартовой бобровки.