Иван Яган - За Сибирью солнце всходит...
Когда Табаков поравнялся с ней, она и его за руку поймала:
— Остановись, чернобровый, скажу как звать, кто тебе хочет болезню сердечную исделать...
Васька попытался высвободить руку, но цыганка цепко схватила его за рукав пальто.
— Не жадничай, для ребятишек не пожалей десять копеек. — Она нацелилась большим и указательным пальцами в Васькин лоб, ловко выщипнула из его брови волосинку и поднесла к своим глазам, словно изучая. Потом дунула на волосинку, разжала пальцы.
— В жизни своей ты видел больше горького, чем сладкого, костюмов после отца не носил, здорово не форсил. Ты человек добрый, но тебе надо быть похитрей. Дают — бери, бьют — беги. Проси побольше, бери, что дают. А по работе тебе будет передвижка...
— Какая передвижка?
— Вверх, сокол, вверх! — цыганка пальцем в небо ткнула. — Тебя скоро ждет дорога и нечаянная встреча... С выпивкой. От крестового короля получишь интересное известие... А с той дамой, что у тебя на сердце, не разрывай, не теряй, она развеет твою печаль, развеселит твою душу. А жить ты будешь девяносто два года.
Но он ее плохо слышал, потому что смотрел на ребятишек. Высвободив руку, предложил цыганке:
— Пойдем в вокзал, не морозь детей.
Цыганка даже не глянула на ребят, отвернулась от Табакова, потеряв весь интерес к нему, стала высматривать нового «клиента». Тогда Васька крепко взял ее за локоть и, подталкивая впереди себя, повел к вокзалу. Цыганка начала вырываться и «по-черному» браниться. Начали останавливаться любопытные. Табаков зло сказал:
— Если пойдешь в вокзал, дам три рубля. Не упрямься, ради них...
— Тогда убери руку, пойдем.
У него не было трех рублей, а было всего десять копеек на автобус. В вокзале цыганята, прямо в тамбуре, где веет теплым ветром от калорифера, попадали на пол, поснимали обутки и, схватившись одеревенелыми красными руками за босые ноги, стали тереть их. Василий понял, что теперь никакая сила не заставит ребят выйти на улицу. Он кинулся в толпу, поймал за рукав мужчину:
— Слушай, ты, кажется, на нашем заводе работаешь, в пятом цехе? Я тебя вижу часто, я из восьмого. Табаков моя фамилия. Одолжи, пожалуйста, три рубля... Вот так нужно! — Он провел рукой по шее: мол, до зарезу. Человек подозрительно окинул его взглядом.
— Рубль, кажется, есть, больше нет.
— Давай рубль! Скажи адрес, я к вечеру привезу.
— Да ну, какой разговор.
— Тогда я завтра принесу в цех.
— Да ладно, бывает, — видимо, по-своему расценил мужчина нужду Табакова в деньгах.
Улыбаясь, Василий стал в очередь у лотка, взял десяток теплых пирожков и с газетным кульком побежал к цыганятам.
— Нате, ребята, грейтесь! А мать-то где? Ушла? Ну, ладно, ешьте, да не выходите на мороз...
Дома рассказал матери о только что виденном, сел на диван закрыл глаза и снова увидел озябших цыганят. Представил, что цыганка опять выведет ребятишек на мороз...
И зачем ему понадобилось останавливаться, рассматривать их, сопливых, замерзших, не понимающих, за что страдают, не знающих, наверное, что у других детей жизнь в сто, в тысячу раз краше? Ведь мог пробежать мимо, как другие, закрывшись воротником, и теперь бы не было этой боли в сердце, не стояли бы перед глазами те четверо. Ах, наверное, потому остановился, что, как сказала цыганка, сам в жизни видел больше горького, чем сладкого...
Пацаном, бывало, он, как и многие другие деревенские ребятишки, за неимением обуток, выскакивал зимой босиком в сенки, а иногда и на улицу. Выбегал на какую-то минуту, пока ноги горячи. Весной перебегал через лужи с ледяной водой на проталины и там играл в мяч. Иногда сходило, иногда после таких «прогулок» одолевали чирьи — на шее, на лодыжках и даже на том месте, которым садятся на лавку.
И все-таки его, закаленного деревенского мальца, однажды пробрал озноб при виде цыган, которые двигались через село. На двух одноконных санях, зарытые в сено, визжали свиньи, а черномазая ребятня шла следом за санями вместе со взрослыми. Было по-мартовски солнечно, но холодно: под стрехами появились первые хрупкие сосульки, а снежные сугробы белели, еще не тронутые солнцем. Мужчины были в добротных сапогах, в валенках с галошами, женщины кто в чем, а цыганята — босиком. Возле дома Табаковых сани остановились, и цыгане стали проситься на постой. Васькина бабушка замахала руками, но, когда увидела посиневших ребятишек, не смогла отказать. К тому же цыганки в один голос тараторили: «Не бойся, мать! Мы не цыганки — мы сербиянки, вот святой крест! Ничего не возьмем сами, чтоб...» Тогда Васька впервые услышал необычную цыганскую клятву: «Чтобы мой язык по корень отсох!» Несмотря на столь страшную клятву, цыганки остались цыганками: не успели они расположиться в избе, как в кладовке что-то загрохотало. Бабушка вышла на шум и застала в кладовке цыганку. — Ты это как сюда попала?
— Заблудилась, матушка, ей-богу, заблудилась. Покарай меня бог, чтоб мой язык отсох по корень, заблудилась!..
Тогда же Васька был свидетелем, как цыгане-мужчины ночью выводили на улицу жен и стегали их кнутами. Бабушка говорила, будто они били их за то, что мало насобирали еды, хотя в деревне тогда и собирать нечего было...
Цыганята, идущие босиком по снегу, тогда воспринимались мальчишеским сознанием как некая потеха. К тому же, старшие говорили, что цыгане разули ребятишек за деревней и согнали с саней нарочно, чтобы разжалобить деревенских баб. А мужики-цыгане тогда же на упреки весело отвечали: «Ничо с ними не сделается! У цыган кровь горячая. Цыгану, даже голому, никакая стужа не страшна, было бы только чем подпоясаться...»
После войны в деревне, где жил Васька, поселилась семья цыган. Это уже были полуоседлые люди, давным-давно позабывшие о таборе. У них и фамилия была русская — Тимофеевы. Никто из деревенских никогда не слышал, чтобы в семье Тимофеевых говорили по-цыгански. Старик, Петр Макарыч, и двое его старших сыновей нанялись в колхозную кузницу, женщины пошли на разные работы. Вечерами старик Тимофеев приходил к Табаковым — «погутарить» с Васькиным отцом о недавней войне, о фронтовых дорогах, о ранениях. Старик Тимофеев на войне не был, и чувствовалось, что он испытывал неловкость и даже вину перед бывшими фронтовиками. Видимо, это и заставило Петра Макарыча сочинять о себе самом различные истории. Одна из них была такая.
— Да, — говорил Петр Макарыч, затягиваясь самосадом, — досталась всем эта война, все хлебнули... Одни там головы клали, а другие здесь страдали... Забрали меня в трудармию, на шахты послали. Подводит меня начальник к шахте и говорит: «Вот здесь будешь работать.» — « А чо я должен делать?» — спрашиваю. «Уголь из шахты вытаскивать». — «Нет — говорю, — батенька, кто его туда заталкивал, тот пусть и вытаскивает...»
Тимофеевы поселились в большом, по тем временам, доме под соломенной крышей. У Петра Макарыча было много взрослых детей — женатых и замужних, а потому в доме и во дворе Тимофеевых с утра до ночи стоял неумолчный гвалт ребятни, с которой Васька и другие деревенские мальчишки завели скорое знакомство.
Чтобы не утруждать себя добычей топлива, Тимофеевы начали разбирать соломенную крышу. Как ни стыдили, как ни журили их соседи и колхозное начальство, виноватого в этой семье нельзя было найти. К весне на доме Тимофеевых не осталось и клочка соломы, ветер посвистывал в голых стропилах. С восходом солнышка цыганята выныривали из заваленной снегом двери и по-обезьяньи вскарабкивались по стропилам на самый конек. Там они грелись в скупых лучах мартовского солнца, сидели полуголые, босиком и весело щебетали...
До сих пор, вспоминая своих деревенских соседей-цыган, Василий удивлялся: у взрослых и у маленьких Тимофеевых была какая-то птичья беззаботность. Голых, голодных, их никогда не покидал странный оптимизм, которым заражались и другие жители деревни. С тех лет в памяти Василия остались частушки:
Ой, цыгане вы, цыгане,
Вы, веселое село!
Вы не сеете, не пашете,
Живете весело...
В колхозной кузнице цыгане работали как черти. Ходили разговоры, будто сам Петр Макарович мог в холодном виде сварить железный обод на колесо к бричке. Как бы там ни было, а колхозный инвентарь был отремонтирован и подготовлен к посевной на отлично. Потому, наверное, Тимофеевым в деревне прощалось многое. И даже то, что вслед за соломой с крыши их дома постепенно исчезли и стропила. К Тимофеевым носили точить или разводить пилы, сами же они топили непиленными жердями. Заволокут жердь в дом, сунут один конец в печку. Потом ее, недогоревшую, вытаскивают, гурьбой несут из избы и втыкают в снежный сугроб «до следующего раза». Почти каждый день в доме цыган звенела гитара. Тогда-то и Васька Табаков научился играть на ней.
Не дольше года прожили Тимофеевы в деревне. Извечная тяга к кочевью, видимо, не выветрилась из их крови, заставила однажды, словно перелетную стаю, сняться и улететь в только им ведомые края...