Николай Самохин - Рассказы о прежней жизни
— Ну-с, как себя чувствуем? — спросил Эллегий Павлович.
— Да знаете… несколько лучше, чем вчера, — я незаметно подмигнул Гене. Это мы с ним сговорились — так отвечать. Жалко Эллегия Павловича. Уж больно откровенно он огорчается, когда мы жалуемся: «Не чувствую изменений, доктор».
— Так, — Эллегий Павлович повеселел. И тут же напустил на себя строгость: брови сдвинул… а глаза довольные. — А не примечаете, в каком положении вам легче: когда сидите?.. или когда ходите?
— Когда лежит, — подсказал Василий Иванович. Эллегий Павлович покивал головой.
— Н-да… Сидеть вам следует как можно меньше. Особенно пот этак — склоняясь вперед.
Это я и сам знаю. Стоит часа полтора посидеть за машинкой — и готово: нога немеет, в позвоночник будто кол вбили.
— Да не получается без наклона-то, забываюсь.
— Попробуйте писать стоя. Заведите конторку — и стоя. Как Хемингуэй.
Тут я уж возроптал.
— Да стоя-то, Эллегий Павлович, еще тяжелее. На одной ведь ноге приходится стоять.
— Тогда чаще меняйте положение. Посидели, походили, снова посидели. И диктуйте на магнитофон. А секретарша потом перепишет.
Ба! Никак он с классиками меня путает? Это у Константина Симонова секретарши да стенографистки были.
— Вот тебе и легкий труд! — подытожил Гена, когда Эллегий Павлович ушел. — Выходит, и твое дело швах, Яковлевич? Меняй профессию.
— Ничего, пусть лежа пишет, зубами, — мрачно сказал Василий Иванович. — Один целую книгу так написал. Зажимал карандаш в зубы и шпарил.
Василии Иванович, похоже, начинает тихо презирать меня. И я догадываюсь за что. Воды нет! А этот… писака! — лежит тут, как бревно, пальцем о палец не стукнет. И опять — я понимаю Василия Ивановича. К журналистам, к литераторам идут у нас нынче как в последнюю инстанцию, когда уже и прокурор бессилен помочь. Ну, а здесь что поделаешь? Даже позвонить неоткуда. Только из кабинета Эллегия Павловича. Ходил я к нему, предлагал: «Давайте в редакцию позвоним. У меня там знакомые. Продиктуем сейчас письмо. Наша палата подпишется, из других кто-нибудь. Пусть они тряхнут эту контору. Сколько можно терпеть?» Эллегий Павлович побледнел, руками замахал: «Что вы! Это же все бумерангом возвратится — и по мне! Откуда кляуза, нз какого отделения? От Синченко? Меня съедят потом! Вам-то что — выпишитесь… Нет-нет-нет! Умоляю!»
Я все-таки позвонил. Из соседнего корпуса, по телефону-автомату. Трубку ладонью прикрывал, чтобы стоящие в очереди больные не услышали. Знакомый завотделом ахнул: «Три недели! Да вы, наверное, завшивели там!»
— Только ты меня не называй, — попросил я. — И, вообще, не ссылайся на сигнал из больницы. Придумай что-нибудь. А то хорошего человека подведем.
Противно было. Словно я аноним какой-то. Словно не за доброе дело радею, а подло на кого-то кляузничаю.
И Эллегия Павловича жалко. Впрочем, жалко — не то слово. Обидно за него. Ведь он же крупнейший специалист, авторитет в своей области, светило. По сути, на него должны все больничные службы работать, администрация, сам главврач — в первую очередь. А получается — он на главврача упирается: чтобы у того все в ажуре было, чтобы начальство на него не осерчало за то, что подчиненных плохо воспитывает, позволяет им сор из избы выносить.
Идиотизм какой-то! Сбежать бы отсюда к чертовой матери. За стенами-то больницы руки были бы развязаны.
…Они вылезли тайком, много не доехав до своей станции.
Местность называлась — город Коканд… И так далеко от него лежала родная Землянка, что от одной думки об этом у Татьяны становилось холодно под сердцем.
…С год назад, однако, Прохор зачудил. Избушка деда Мосея так ему не поглянулась, что он, заходя в нее, даже шапку не снимал с головы. Да он туда редко и заходил. Больше сидел во дворе или шлялся по дружкам. Ни скотины, хотя бы и отцовской, ни земли у Прохора в один день не стало, и он с непривычки тяжело затосковал. В это время пристрастился он играть в карты. Правда, заядлым картежником не успел стать. Как-то за одну ночь Прохор проиграл в очко все деньги, вырученные женой за корову, и навсегда отшиб охотку.
Сильнее всего Прохора поразило не то, что он большие деньги спустил, а то, что он, получалось, целой коровы за ночь лишился.
— Как же так, мать? — изумлялся утром Прохор. — Ить по копейке же ставил!.. Вот это сыграл!
Татьяна поубивалась несколько дней, а потом решила: бог с ней, с коровой — мужик зато уцелел.
Зимой Прохор наладился ловить зайцев. Охотился он на них способом хитроумным, но тяжелым и маловыгодным. Зима была теплой, земля глубоко не промерзла — Прохор рыл ямы, закрывал их сверху прутиками — вершинки навстречу, — а над ямой привешивал к ветке приманку. Зайцы сбегались, прыгали за приманкой и булькали в яму. Прутики их пропускали и обратно схлестывались над головой.
Утром приходил Прохор с мешком, спускался в яму, вязал зайцев, как пьяных мужиков, и выбрасывал по одному наверх. В первый раз ои связал их так: передние ноги с передними, задние с задними — и когда сам вылез из ямы, увидел, как последний заяц редкими прыжками, падая и опять вскакивая, улепётывает в лес.
«Надоть переднюю к задней вязать, — сообразил Прохор. — Так его не удержишь». Смекнул он это сразу же, но и на другой день и на третий продолжал вязать зайцев по-прежнему, а сам, покуривая возле ямки, глядел, как разбегаются они по кустам, петляя и тыкаясь мордами в снег.
Ближе к лету Прохор засобирался уезжать нз Землянки.
От младшего брата Сереги, раньше уехавшего куда-то в Среднюю Азию, пришло неожиданное письмо. «Чего ты ждешь там? — писал брату Серега. — Чего высиживаешь? Бросай все и приезжай. Мы здесь по яблокам ходим…»
— Куда еще поедем нищетой трясти, — засомневалась Татьяна. — Здесь надо обживаться. Давай в колхоз запишемся.
— Чего я там не видел, в колхозе? — отвечал Прохор. — В драных-то штанах я и один прохожу.
— Теперь все же полегче, — уговаривала жена. — Мунехина, вон, сняли — слышал? Головокружение будто нашли.
— Мне мать его так, — чего у него нашли! — закипел Прохор. — У этого головокружения, а у другого, может, что похуже. А мы — нюхай!
— Смотри, Прохор, — качала головой Татьяна. — Наплачемся. Локти кусать будем.
Тогда упершийся на своем Прохор сказал:
— Кто бабу слушает, тот не человек.
Приходил уговаривать Прохора даже снятый товарищ Мунехин.
— Ты, Гришкин, — говорил он, — вполне теперь доспел для новой жизни и тебе здесь ее надо строить, на месте. Повремени чуток, ты скоро по-другому кругом глянешь — сознательными глазами.
— А я и так гляжу, — отвечал Прохор. — Я к тебе вон давно приглядываюсь: ты когда еще доспел, а тебя чегой-то по шапке мешалкой.
— На! — кричал товарищ Мунехин, протягивая Прохору худые веснушчатые руки. — На, отсеки мне их! Отсекешь — а я зубами буду за Советскую власть грызться!
— Да грызися ты, — пятился от горячего товарища Мунехина Прохор. — Меня-то чего держишь? Ты же один привык — тебе напарников сроду не надо было… Вот и грызися.
…На базаре в Коканде Прохора Гришкина обворовали.
Сначала все шло будто неплохо. Товарища в галифе увез поезд, и Прохор повеселел.
— Ничего, мать, не пропадем! — говорил он. — Вот пиджак продам сегодня. Гляди, какая тут теплынь — нагишом ходить можно. Продадим пиджак, билеты купим — и дальше. Нам ведь только до места добраться, до Сереги.
Но сбегать нельзя. Неблагодарно. Вот тут уж действительно жалко Эллегия Павловича: ведь он искренне хочет на ноги меня поставить. Всех нас.
Значит, остается терпеть и ждать. И… вспоминать о дяде Грише, который почему-то втемяшился в голову. Наверное, от больничного безделья. В повседневной суете, в напряженке, вряд ли стал бы я перебирать по камушкам нескладную биографию странного своего дядьки. Ведь мы, собственно, и близки-то с ним особенно не были при жизни его.
Итак… дядя Гриша, помнится, уходил на фронт в первые дни. Первым же из всех наших мужчин вернулся обратно. Уже в декабре, под Москвой, он подорвался на мине. Пришел домой на костылях, ничуть, однако, не удрученный своим инвалидством. По крайней мере, внешне этого не было заметно: дядя Гриша держался молодцом. Вот так же возвращался он с танцев из соцгорода, побитый тамошними парнями: как будто не его отходили, а он всех перевалял.
В первое время, по примеру других инвалидов, он ударился в мелкую спекуляцию — торговал поштучно папиросами. Не знаю, насколько успешно шла его коммерция. Думаю, дядю Гришу больше увлекала сама обстановка: посидеть на людях, побрехать с такими же, как он, бывшими окопниками. Однажды мы с Толькой Ваниным застали его за работой. Прибежали на базар (образовалось у нас несколько рублей) и увидели там дядю Гришу. Он сидел на земле, привалившись спиной к стенке ларька, и с удовольствием покуривал собственный товар из раскрытой пачки. Тольку, однако, задарма не угостил, когда тот нахально протянул руку: «Дядь Гриш, дай закурить».