Кирилл Шишов - Золотое сечение
Вот я стою возле зеленой доски, и в пальцах у меня крошится белый, как снег, кусочек мела. Тряпка легко скользит по стеклянной поверхности доски, и в это отражение я украдкой успеваю разглядеть ее чистое спокойное лицо с зачесанными набок волосами.
Я рисую, пишу формулы, диктую мудрые изречения, и от этого мне немного стыдно, потому что выходит все абсолютно не то, что я хочу. Она рисует вслед за мной ажурные своды и вычурные арки, обводит цветными карандашами чужие — не мои — афоризмы. А я ощущаю ее недоумение, как из всего этого сложить целое, то, ради чего пришла она сюда и раскрыла клеенчатую тетрадь, которую потом будет переписывать у нее все общежитие: почерк у нее отменный и все так аккуратно записано, зарисовано…
Мне казалось, что она выделяла из всех лекторов именно меня, потому ли что я был моложе других или более воодушевлялся при звуке собственного голоса. С каждым разом симпатии ее и доверие крепли, я специально лучше одевался, идя на «эти» лекции. Готовился я к ним подолгу, тщательно отбирая парадоксы суждений разных авторов и цветные иллюстрации для показа сооружений прошлого… Да, да, и себя. Я это понимал.
Вы пока не знакомы с моей сферой деятельности — пусть несколько странной на обывательский взгляд. Я — «деревянщик», специалист по деревянным сооружениям, апологет самого прекрасного в мире из созданий живой природы — дерева!.. Не хочу сейчас об этом распространяться. Только констатирую факт: составленные тогда для Нее лекции были вершиной моего ремесла.
…Я шел в медленно падающем снеге и вспоминал, как впервые показал свои слайды с музыкальными чешуйчатыми куполами Кижей, с рубленными столетия назад из циклопических бревен северными избами Архангельска и Вытегры. Я торжествовал, видя, как заблестели в первом ряду ее глаза, когда я говорил о великой силе дерева противостоять снегопаду и ветру, морозу и гололеду, упорно вознося свой конус зеленой энергии навстречу солнцу, свету. О, я искренне воодушевлялся и впадал в крайности, иронизируя над мертвыми бездушными материалами, из которых цивилизация пытается строить свое тело. Металл — это злое детище вражды и войн. Цемент и бетон — обожженные камни планеты, однажды вызванные демоном злые духи, которые уже нельзя уничтожить.
Как ненавидел я в те минуты эти обманные материалы, эту иллюзию вечности.
«Человечество обречено на гибель, — утверждал я, — если не прислушается к голосу леса, к языку дерева. Металл родится один раз из руды и в руду не превращается снова. Цемент завалит планету за пару веков слоем потолще того, что скрыл Помпею и Геркуланум. Дерево одно умирает и постоянно возникает вновь. Оно одно строит свое тело, наперекор распаду и гибели, продолжает жить и дышать, если даже его срубили, превратили в здания или бумагу, ткань или прессованную плиту…
Признаюсь, я нес порой порядочную чепуху. Чего стоили только мои экскурсы в бионику в ущерб основной программе курса, где предписывалось давать строгие расчеты и чертежи. Мне хотелось придумать что-нибудь такое, чтобы она подошла ко мне после лекции и срывающимся от волнения голосом произнесла что-нибудь… Я ждал не благодарности, но — просто вопроса, самого пустячного… вопроса…
Смешно, но я постоянно хотел спасти ее. От чего или от кого — не знаю, но непременно спасти, сохранить эти яркие пристальные глаза, две четкие складки внимания между бровей, удивленные движения губ при каком-то особо вычурном высказывании моем…
И вот я сейчас шел в снегопад, чтобы увидеть и услышать ту, которая пару лет назад была моей Галатеей, моим созданием и моей любовью. Без любви нельзя решить даже простого интеграла, не то что прочитать курс деревянных сооружений и вывести вчерашнюю школьницу в черном переднике на диплом инженера-строителя…
Я вспомнил о нашем совместном дипломе и улыбнулся. Знает ли она, какой вехой был для меня тот диплом, та работа, начатая застенчивой девочкой, так и не задавшей мне вопросов в течение многих вдохновенных лекций, девочкой, молча кивнувшей мне в ответ на мое робкое полуумоляющее предложение: «…А вы не хотели бы делать диплом у меня?» Она согласилась сразу и бесповоротно, с какой-то давно копившейся обреченностью, потому что (и это было общим мнением студентов, я знал) кто же будет делать диплом «по деревяшкам», если из дерева в нашей горно-степной зоне ладят только мебель да фанеру, а у строителей в ходу простые и надежные материалы: бетон, арматура, портландцемент… Дерево только сносили по всем городам, и весям, урча бульдозерами на черные от времени дощатые развалюхи бараков, а справные бревенчатые срубы разбирали по косточкам и увозили на дачи и в деревни. Ведь деревня и дерево — одного корня, думали ироничные горожане, а город городили из прочных веществ…
Она согласилась работать со мной и покраснела, потому что сокурсники вокруг словно замерли, а кто-то сзади присвистнул от удивления. Дело в том, что вообще-то в этой маленькой группе никто обычно не дипломировался по дереву: они изучали металл, учились резать его и снова ладить воедино, гнуть и скручивать, делать дырки и развозить далеко, во все концы света. Дерево я им читал так, для развития, как в школе проходят основы стихосложения, а все-таки никто не умеет потом отличить дактиль от анапеста. Дипломники-единомышленники приходили ко мне с вечернего или заочного, твердо зная, что с деревом им будет сподручно надолго и всерьез. Кто-то желал сделать опалубку по-современному быстро и точно, кто-то, работая на Севере, вдоволь наморозился на полигоне, рубя лобовые стыки бревенчатых ферм, а некоторые, лобастые и по-плотницки угрюмые, просили что-нибудь «научное, чтобы покумекать»… С такими я занимался пластиками, стекловолокном, клеями — тайным своим далеким делом, что уже порядочно попило мою кровушку и иссушило душу…
Она была первой моей студенткой-дипломницей. И я шел сейчас через снегопад к высокому дому на опушке леса, где в окнах уже зажглись золотые огни. На улице в полдень от снега стало сумрачно.
IIIЕсть такая детская игра «Холодно — горячо». Тычешься возле искусно спрятанной вещи, шаришь ладонью почти рядом с ней, а над тобой потешаются, выкрикивая «тепло, еще теплей, холодно», коллеги-хитрецы, радуясь твоей бестолковости.
Для меня таким «горячим» местом был высокий дом на окраине города, на самой опушке. Здесь стоит возле ровной бетонной дороги суровый знак «Движение запрещено», похожий на совиный глаз с красным воспаленным ободком. Дорога эта ведет в сердцевину старого бора, где высится неведомая ограда повыше крепостной и у железных ворот мерзнут зимой в длинных шубах охранники. Правда, лет пять назад им соорудили кирпичную теплую будку, но разгадка суровой ограды не стала явственней, хотя, по слухам, там уходили в глубь земли бетонные бункера с фешенебельными апартаментами для местного начальства на случай всяких обстоятельств…
Но не элегантная бетонка в лесу, по которой лишь изредка проносились скоростные лимузины с шелковыми непрозрачными занавесочками, была причиной моей повышенной привязанности к этому месту. И даже не то, что высокие густые кроны бора неуклонно и трагически сохли, желтели к осени то там, то здесь, а к следующей весне некоторые внезапно сбрасывали кору, источенную жуками-пилильщиками. Деревья гибли безостановочно, и лес редел год от году, затаптываемый тысячами праздных гуляк и спортсменами-любителями свежего воздуха.
Я много писал возмущенных статей в городские газеты, пытаясь привлечь внимание к судьбе бора, в середине которого высился охраняемый маленький замок, а на окраине гоняли футбол дюжие молодцы, прохаживались с колясочками модно одетые женщины. Но ничего не менялось, лишь летом трайлеры увозили распиленные кряжи вековых сосен… И я смирился с этим, как смиряются люди с ходом времени. Но здание, в котором светились оранжевые лампы и слышались звуки музыки через широкие приоткрытые окна, оставалось заветным для меня. В этом здании я начинал свою инженерную службу, здесь была моя первая встреча с Патриархом, как мы называли про себя нашего старого начальника, которого ныне многие поспешно постарались забыть и чья могила на городском кладбище давно бы уже заросла… Ведь за зиму ничьих следов, кроме своих, я не находил у нее — незаметной, скромной, с мраморной серой досочкой и с железными хромированными трубками на столбиках… Каждую неделю я надолго уходил к ней, на гомонливое от птиц кладбище. И оттого — не приближался к зданию, где сменилось уже целое поколение конструкторов, химиков, технологов с тех пор. К зданию, где я начинал свои робкие попытки понять — для чего я стал инженером?
Патриарх был мягким недосадливым человеком. Настоящая наука для него начиналась с тупиков, когда испробованы горячими головами попытки понять все очевидное и неочевидное: что же происходит с гибнущим зданием, умирающим домом или замирающим в предчувствии аварии цехом. Он был неряшлив, этот старый морщинистый инженер в вечно потертой куртке геодезиста, вязаном свитере и старомодных широких брюках, измазанных полевой глиной.