Сергей Петров - Память о розовой лошади
Сильный голос заполнил комнату и сразу как бы придавил гостей: все повернулись в сторону отчима и так, слегка пригнувшись, замерли, застыли на стульях.
А Виталий Сумский, наоборот, отпрянул назад и на мгновение, точно заслоняясь от ветра, выставил перед лицом ладонь.
Клавдия Васильевна впервые за вечер прямо посмотрела на Роберта Ивановича, и я увидел не равнодушные, а прежние ее глаза — с жарким блеском.
Роберт Иванович допел до конца, но никто даже не шелохнулся. Странная, накаленная тревогой тишина стояла в комнате, и казалось — должно произойти что-то из ряда вон выходящее... Но отчим опередил. Насладившись произведенным впечатлением, он — как раз в тот момент, когда кто-то, собираясь захлопать, с трудом приподнял словно бы отяжелевшие руки, — опять запел: «О скалы грозные дробятся с ревом волны и с белой пеною, крутясь, бегут назад, но твердо серые утесы выносят волн напор, над мо-ррем стоя...» Роберт Иванович ничуть не играл, а просто пел с довольно-таки бесстрастным лицом, но мне показалось, что у него красным светом загорелись глаза; еще почудилось, будто я разглядел сквозь какую-то пелену из брызг воды и пены серую скалу и на ней отчима — в черном и длинном, до пят, плаще и с черной же рогатой каской на голове.
...велик их О́дин бог,
Угрюмо мор-рее...
Он опустил гитару и сел, плотно сжав губы, но в тишине комнаты, казалось, все не смолкает это раскатистое «р-р-р...» — прогромыхивало, как шум прибоя о камни.
Гости с трудом пришли в себя и почему-то прежде всего посмотрели на Сумского. Посмотрели, надо отметить, бестактно: он и так сидел с помятым, полинявшим лицом, а под взглядами окончательно посерел.
— Н-да... — протянул он, но тут же собрался с силами, сказал честно: — Это — да! Отлично!
В комнате поднялось невообразимое: все забили в ладони, стали скандировать.
— Еще!.. Еще!..
Но Роберт Иванович, подождав с хмурым видом, пока шум не утих, заявил:
— Настроения что-то нет. И накурено в комнате, — он потрогал горло с таким видом, словно у него от табачного дыма сел голос.
Никто и не подумал обижаться — все восприняли отказ как должное. Перевозбужденные, взбудораженные люди о чем-то разом говорили, а о чем, я думаю, они бы сами позднее не смогли ответить: стали вспоминать великих певцов, многие из которых уже умерли, загорячились, заспорили, чьи голоса были лучше; потом они яростно спорили еще и в коридоре, и на лестничной площадке, и на улице...
Сквозь общий гвалт пробился голос Аркадия Дмитриевича:
— Ольга Андреевна! Сюда, сюда идите, — он похлопал ладонью по освободившемуся рядом стулу и погрозил матери пальцем: — Ой-ой, Ольга Андреевна, я начинаю думать, что вы не соответствуете своему служебному положению... Как же так? Собираемся открывать оперный театр, ломаем голову, как бы завлечь хороших певцов, а тут свой... Рядом, наш, а вы — ни звука. Выходит, вы тоже считаете, что в своем отечестве талантов не бывает?
Пробираясь к нему, мать засмеялась:
— Нет-нет, я-то отнюдь так не думаю.
— Так в чем дело?
Она села рядом и о чем-то заговорила, а Аркадий Дмитриевич нахмурился, внимательно слушал и кивал. К ним присоединилась и Клавдия Васильевна, заставила мать потесниться, села на один с ней стул, обняла ее и тоже заговорила о чем-то с жаром, обращаясь то к Аркадию Дмитриевичу, то к матери.
Помнится, я различал отдельные слова и даже целые фразы, но в комнате стоял такой шум, что они как-то сразу выпадали из головы; хорошо запомнилось лишь, как Клавдия Васильевна на какие-то слова матери выкрикнула:
— Правильно. Уговори его обязательно. Пусть не боится: время сейчас уже не то...
И еще: слова Аркадия Дмитриевича:
— Оперный театр откроется года через два-три. Так ведь? Но о кадрах пора думать. А здесь — свой... Еще коллектив сколько притираться будет. К тому времени он и успеет окончить консерваторию.
После того вечера потянулось бесконечно долгое жаркое лето, наполненное ожиданием и для Роберта Ивановича и для меня: отчиму стало неудобно отговариваться, он собрал документы и отправил в консерваторию, а я в тот год окончил десять классов и к отцу не поехал — настала пора определяться в жизни.
В школе я учился хорошо и одинаково ровно шел как по литературе, так и по математике, но ярко выраженной тяги, интереса к какой-либо специальности не было; зимой и весной я с некоторым смятением листал толстенную книгу — перечень высших учебных заведений, хотел поступить то в один институт, то в другой, а сам все чаще вспоминал довоенные игры с отцом: вороненый браунинг, неизвестно как и откуда появлявшийся на столе в желтом круге от лампы, ту мальчишескую тягу к оружию, солидную тяжесть пистолета в руке, наполнявшую тело горячей силой... Все ярче я стал представлять себя в офицерской форме, с кобурой на боку, в сапогах, запыленных в далеких походах.
К концу выпускных экзаменов твердо решил: пойду в военное училище, и не в простое, а в пограничное.
Первая половина июля прошла в собирании справок, в толкотне у кабинетов врачей медицинской комиссии, в заполнении анкет, утомительно дотошных, с многочисленными вопросами, порой ставившими в тупик; биография пока была небольшой, а листы анкеты — огромные, я путался в них, делал ошибки, меня раза два или три повестками вызывали в военкомат переписывать анкету, что, в общем-то, удручало, зато я вдоволь насмотрелся на офицеров, всегда подтянутых, собранных, скупых на слова, обладавших удивительным умением властно приказывать, не повышая голоса, и это еще сильнее укрепило желание стать военным. Наконец, в военкомате сказали: «Никуда не уезжай. Жди повестки... Бегай пока, наращивай мускулы — пригодятся». С утра я уходил на водную станцию и пропадал там до вечера, до тех пор, пока солнце не тяжелело, и лучи его уже не освещали пляж, а отчетливо высвечивали далекий берег широко разлившейся у плотины реки. Путь до водной станции был не близок: сначала парком по широкой, посыпанной мелким песком аллее, затем — километра два — сосновым бором до мельзавода. Здание его из темно-вишневого кирпича было такой ровной кладки, что казалось литым; своими остроконечными очертаниями, узкими и от этого всегда темными окнами оно напоминало средневековую крепость. У плотины, воздвигнутой для завода, река разлилась, дно ее расчистили, на воде установили мостки и вышки, а берег засыпали песком.
Возвращаясь однажды домой, я неожиданно столкнулся в парке с Яснопольскими — встретил их впервые с тех пор, как они от нас переехали... Солнце садилось, било, точно прожектор, сильными лучами вдоль аллеи, слепило глаза, и я шел наклонив голову, поэтому не сразу сообразил, кто идет навстречу, а то бы, наверное, свернул в сторону, под деревья; видел, конечно, впереди мужчину и женщину, но лиц не различал: он как-то устало волочил ноги, загребая ступнями сухой песок, — под ногами клубилось пыльное облачко, а она чуть ли не висела на руке мужчины, потому что в туфлях на высоком каблуке было неудобно идти по песку.
— О-о!.. Вот встреча, — забасил мужчина. — Молодой человек, вы что же — своих не признаете? Загордился. Вырос — и загордился.
Повернув голову щекой к солнцу, чтобы лучше видеть, я искоса посмотрел на них и только тогда узнал:
— Здравствуйте.
Самсон Аверьянович улыбался во всю ширь лица:
— Смотри, Клара, как он вырос. Я сначала его и не узнал. Смотрю, кто-то очень знакомый идет, свой вроде человек, а кто — не сразу и сообразил.
Клара Михайловна так откровенно смерила меня взглядом, что мне стало неловко.
— Совсем молодец — пригожий, статный, — усмехнулась она.
— Не заглядывайся на молодых людей, — весело сказал Самсон Аверьянович и подмигнул: — Учти, все они, женщины, по одной мерке скроены.
Уйти бы. Суховато попрощаться, как и поздоровался — и уйти. Так нет же, казалось невежливым обрывать взрослого человека.
Самсон Аверьянович посматривал на меня открыто, с добродушной веселостью, словно и верно был несказанно рад встрече, и сыпал словами:
— Давай, рассказывай, как тебе живется-можется... Давно не виделись — аж с самой войны. Сколько воды утекло... Бежит времечко. Слышал я, что вы на новой квартире? Как тебе одному-то, без родственников, там приходится?
Не сразу и понял я, о чем он спрашивает, удивился:
— Я живу не один.
Клара Михайловна подергала мужа за руку:
— Он же гордый. Разве не видишь? Не хочет жаловаться.
— На что это жаловаться? — спросил я с недоумением.
— Полно тебе, полно, — Самсон Аверьянович покачал головой и ласково прищурился. — Своим, близким-то людям можно и излить душу. Полезно для нервной системы. Чего скрывать — мы же все знаем. Давно знаем, что мама твоя второй раз вышла замуж. Знаем — и за кого.
А Клара Михайловна, с сочувствием посмотрев на меня, добавила:
— Весь город об этом знает. Такая история... А ведь какой она казалась идейной. Всем нам служила примером, — лицо ее сделалось злым. — Непонятно, как ее после всего оставили на такой высокой должности работать. Или у нее большие связи?