Михаил Булгаков - Том 3. Дьяволиада
Пиджак, прорванный под левой мышкой, был усеян соломой, полосатые брючки на правой коленке продраны, а на левой выпачканы лиловой краской. На шее у человека был повязан ядовито-небесного цвета галстух с фальшивой рубиновой булавкой. Цвет этого галстуха был настолько бросок, что время от времени, закрывая утомленные глаза, Филипп Филиппович в полной тьме то на потолке, то на стене видел пылающий факел с голубым венцом. Открывая их, слеп вновь, так как с полу, разбрызгивая веера света, швырялись в глаза лаковые штиблеты с белыми гетрами.
«Как в калошах»,— с неприятным чувством подумал Филипп Филиппович, вздохнул, засопел и стал возиться с затухшей сигарой. Человек у двери мутноватыми глазами поглядывал на профессора и курил папиросу, посыпая манишку пеплом.
Часы на стене рядом с деревянным рябчиком прозвенели «пять». Внутри них еще что-то стонало, когда вступил в беседу Филипп Филиппович.
— Я, кажется, два раза уже просил не спать на полатях в кухне, тем более днем?
Человек кашлянул сипло, точно подавился косточкою, и ответил:
— Воздух в кухне приятнее.
Голос у него был необыкновенный, глуховатый и в то же время гулкий, как в маленький бочонок.
Филипп Филиппович покачал головой и спросил:
— Откуда взялась эта гадость? Я говорю о галстухе.
Человек, глазами следуя пальцу, скосил их через оттопыренную губу и любовно поглядел на галстух.
— Что ж «гадость»,— заговорил он,— шикарный галстух. Дарья Петровна подарила.
— Дарья Петровна вам мерзость подарила. Вроде этих ботинок. Что это за сияющая чепуха? Откуда? Я что просил? Ку-пить при-личные ботинки, а это что? Неужели доктор Борменталь такие выбрал?
— Я ему велел, чтобы лаковые. Что я, хуже людей? Пойдите на Кузнецкий — все в лаковых.
Филипп Филиппович повертел головой и заговорил веско:
— Спанье на полатях прекращается. Понятно? Что это за нахальство? Ведь вы мешаете! Там женщины.
Лицо человека потемнело, и губы оттопырились.
— Ну, уж и женщины! Подумаешь. Барыни какие! Обыкновенная прислуга, а форсу, как у комиссарши! Это все Зинка ябедничает!
Филипп Филиппович глянул строго:
— Не сметь называть Зину Зинкой. Понятно?
Молчание.
— Понятно, я вас спрашиваю?
— Понятно.
— Убрать эту пакость с шеи. Вы… ты… вы посмотрите на себя в зеркало, на что вы похожи! Балаган какой-то! Окурки на пол не бросать, в сотый раз прошу. Чтобы я более не слышал ни одного ругательного слова в квартире. Не плевать. Вон плевательница. С писсуаром обращаться аккуратно. С Зиной всякие разговоры прекратить! Она жалуется, что вы в темноте ее подкарауливаете. Смотрите! Кто ответил пациенту «пес его знает»? Что вы, в самом деле, в кабаке, что ли?
— Что-то вы меня, папаша, больно утесняете,— вдруг плаксиво выговорил человек.
Филипп Филиппович покраснел, очки сверкнули.
— Кто это тут вам «папаша»? Что это за фамильярности? Чтобы я больше не слышал этого слова! Называть меня по имени и отчеству!
Дерзкое выражение загорелось в человеке.
— Да что вы все… То не плевать. То не кури. Туда не ходи… Что ж это на самом деле? Чисто как в трамвае. Что вы мне жить не даете! И насчет «папаши» — это вы напрасно! Разве я вас просил мне операцию делать? — человек возмущенно лаял.— Хорошенькое дело! Ухватили животную, исполосовали ножиком голову, а теперь гнушаются! Я, может, своего разрешения на операцию не давал. А равно (человек возвел глаза к потолку, как бы вспоминая некую формулу), а равно и мои родные. Я иск, может, имею право предъявить!
Глаза Филиппа Филипповича сделались совершенно круглыми, сигара вывалилась из рук. «Ну, тип»,— пролетело у него в голове.
— Как-с,— прищуриваясь, спросил он,— вы изволите быть недовольным, что вас превратили в человека? Вы, может быть, предпочитаете снова бегать по помойкам? Мерзнуть в подворотнях? Ну, если бы я знал!..
— Да что вы все попрекаете — помойка, помойка. Я свой кусок хлеба добывал! А если бы я у вас помер под ножиком? Вы что на это выразите, товарищ?
— «Филипп Филиппович!» — раздраженно воскликнул Филипп Филиппович.— Я вам не товарищ! Это чудовищно! — «Кошмар, кошмар»,— подумалось ему.
— Уж конечно, как же…— иронически заговорил человек и победоносно отставил ногу,— мы понимаем-с! Какие уж мы вам товарищи! Где уж! Мы в университетах не обучались, в квартирах по пятнадцать комнат с ванными не жили! Только теперь пора бы это оставить. В настоящее время каждый имеет свое право…
Филипп Филиппович, бледнея, слушал рассуждения человека. Тот прервал речь и демонстративно направился к пепельнице с изжеванной папиросой в руке. Походка у него была развалистая. Он долго мял окурок в раковине с выражением, ясно говорящим: «На! На!» Затушив папироску, он на ходу вдруг лязгнул зубами и сунул нос под мышку.
— Пальцами блох ловить! Пальцами! — яростно крикнул Филипп Филиппович,— и я не понимаю — откуда вы их берете?
— Да что ж, развожу я их, что ли? — обиделся человек.— Видно, блоха меня любит,— тут он пальцами пошарил в подкладке под рукавом и выпустил на воздух клок рыжей легкой ваты.
Филипп Филиппович обратил взор к гирляндам на потолке и забарабанил пальцами по столу. Человек, казнив блоху, отошел и сел на стул. Руки он при этом, опустив кисти, развесил вдоль лацканов пиджака. Глаза его скосились к шашкам паркета. Он созерцал свои башмаки, и это доставляло ему большое удовольствие. Филипп Филиппович посмотрел туда, где сияли резкие блики на тупых носах, глаза прижмурил и заговорил:
— Какое дело еще вы мне хотели сообщить?
— Да что ж дело! Дело просто. Документ, Филипп Филиппович, мне надо.
Филиппа Филипповича несколько передернуло.
— Хм… Черт! Документ! Действительно… Кхм… Да, может быть, без этого как-нибудь можно? — голос его звучал неуверенно и тоскливо.
— Помилуйте,— уверенно ответил человек,— как же так без документа? Это уж — извиняюсь. Сами знаете, человеку без документа строго воспрещается существовать. Во-первых, домком!
— При чем тут этот домком?
— Как это при чем? Встречают, спрашивают — когда ж ты, говорят, многоуважаемый, пропишешься?
— Ах ты, господи,— уныло воскликнул Филипп Филиппович,— «встречаются, спрашивают»… Воображаю, что вы им говорите! Ведь я же вам запрещал шляться по лестницам!
— Что я, каторжный? — удивился человек, и сознание его правоты загорелось у него даже в рубине.— Как это так «шляться»?! Довольно обидны ваши слова. Я хожу, как все люди.
При этом он посучил лакированными ногами по паркету.
Филипп Филиппович умолк, глаза его ушли в сторону. «Надо все-таки сдерживать себя»,— подумал он. Подойдя к буфету, он одним духом выпил стакан воды.
— Отлично-с,— поспокойнее заговорил он,— дело не в словах. Итак, что говорит этот ваш прелестный домком?
— Что ж ему говорить? Да вы напрасно его прелестным ругаете. Он интересы защищает.
— Чьи интересы, позвольте осведомиться?
— Известно чьи. Трудового элемента *.
Филипп Филиппович выкатил глаза.
— Почему же вы — труженик? *
— Да уж известно — не нэпман.
— Ну, ладно. Итак, что же ему нужно в защитах вашего революционного интереса? *
— Известно что: прописать меня. Они говорят, где ж это видано, чтоб человек проживал непрописанным в Москве? Это — раз. А самое главное — учетная карточка. Я дезертиром быть не желаю. Опять же — союз, биржа…
— Позвольте узнать, по чему я вас пропишу? По этой скатерти или по своему паспорту? Ведь нужно все-таки считаться с положением! Не забывайте, что вы… э… гм… вы ведь, так сказать,— неожиданно появившееся существо, лабораторное! — Филипп Филиппович говорил все менее уверенно.
Человек победоносно молчал.
— Отлично-с. Что же, в конце концов, нужно, чтобы вас прописать и вообще устроить все по плану этого вашего домкома? Ведь у вас же нет ни имени, ни фамилии!
— Это вы несправедливо. Имя я себе совершенно спокойно могу избрать. Пропечатал в газете и шабаш!
— Как же вам угодно именоваться?
Человек поправил галстух и ответил:
— Полиграф Полиграфович *.
— Не валяйте дурака,— хмуро отозвался Филипп Филиппович,— я с вами серьезно говорю.
Язвительная усмешка искривила усишки человека.
— Чтой-то не пойму я,— заговорил он весело и осмысленно.— Мне по матушке нельзя. Плевать — нельзя. А от вас только и слышу: «Дурак, дурак». Видно, что профессорам разрешается ругаться в ресефесере!
Филипп Филиппович налился кровью и, наполняя стакан, разбил его. Напившись из другого, подумал: «Еще немного, он меня учить станет и будет совершенно прав. В руках уже не могу держать себя».
Он вернулся, преувеличенно вежливо склонив стан, и с железной твердостью произнес: