Иван Елегечев - В русском лесу
Работа в красном уголке для меня была попроще, чем токарная, и приятнее: она отвечала моему тогдашнему умонастроению и расположению духа. Вновь, как и в шахтерском поселке, где я рос, я очутился в своем мире: атаки, перестрелки, наступления, марши. В красный уголок ко мне заходили редко, но я по этому поводу не тужил. Уединившись, я читал книжки, их я брал в городской библиотеке. Я читал газеты, особенно налегал на «Красную Звезду», где печаталось в основном про военные действия. Я был, как говорится, в курсе всех фронтовых событий. Наши временно отступали. Ясно было, Верховный Главнокомандующий, как великий русский полководец Михаил Илларионович Кутузов в 1812 году, заманивает немца-фашиста в глубь страны с тем, чтобы, когда враг растянет свои коммуникации, сокрушительно по нему ударить и вымести его поганой метлой вон. Это должно было случиться вскорости, может, наступившим летом 1942 года или к осени. Жаль было, конечно, что я не попаду на фронт, но я успокаивал себя мыслью, что я тоже участвую в борьбе с врагом. Работа на оборонном заводе — это разве не участие?..
Как наказывал начальник цеха, я читал перед сменой политинформации. Делал я это так. Заучив наизусть сводку Совинформбюро, я рассказывал по памяти, что делается на фронтах: на Карельском затишье, на Западном перестрелки, на Юго-Западном — ничего существенного и т. д. Оттарабанив наизусть сводку, я не упускал случая, чтобы не поделиться мыслями о Михаиле Илларионовиче, который заманил француза в самую глубь России, о Верховном, который делает все возможное, чтобы фриц оказался в ловушке. Я добавлял также о том, что вычитал или придумал ради воодушевления рабочих: у врага силы на исходе, не хватает ему людских ресурсов, не хватает техники, недостаток в бензине, в связи с чем немец вынужден свои танки закапывать в землю, превращая тем самым боевые машины в доты...
Политинформации, я чувствовал, у меня получались, начальник цеха был мной доволен.
О своих заводских успехах я не мог не похвалиться дома перед дядей Степой: на токаря я временно не учусь, сижу в красном уголке, читаю газеты, а подначитавшись, выступаю перед рабочими — рассказываю им положение на фронте.
— А о чем ты им рассказываешь? — спросил дядя Стела.
— О том, что мы в организованном порядке отходим, — ответил я. — Такие случаи в истории уже бывали... Михаил Илларионович Кутузов, например, Суворов в Альпах... Тактика и стратегия!..
— Тьфу! — чего-то внезапно рассердившись, сплюнул сухим плевком дядя Степа. Ну тут же, незнамо почему, он развеселился и стал смеяться: ха-ха-ха... Я смотрю на него с удивлением, — на лице его новая перемена: он плачет, размазывая ладонью по лицу слезы. Говорит: «Стратеги, черт возьми! Людей жалко, сколько вы их переведете со своим Суворовым-Кутузовым!»
— Война без жертв не бывает, — говорю я. — Вон в Альпах...
— Молчи, молокосос! — перестав плакать, вдруг рассердился дядя Степа. — Тебе в бабки играть, без штанов бегать возле речки, а ты, как путящий, в стратегию ударился.
Наш крупный разговор, помню, протекал не с глазу на глаз, а в присутствии дяди Мити, эвакуированного мастера потока. Слушая нас с дядей Степой, дядя Митя, к моему неудовольствию, взял линию моего темного дяди и поддержал его. Слушая, он кивал дяде Степе, подмигивал, поддакивал и ободрял его не то злорадным, не то хитрым смехом. А дядя Степа распалялся все больше. С гневными слезами на глазах он высказывался: позорно-де для Кутузова-Суворова перед извергом рода человеческого и дьяволом Гитлером, ни дна ему, ни покрышки, аж до Волги-реки пятиться, людей губить, детей и баб оставлять зверям на растерзание...
— Позорно, верно, позорно! — поддакивал эвакуированный мастер потока. — Ум у вас, Степан Петрович, прямо-таки государственный. Где вы только, Степан Петрович, могли постичь такую необыкновенную мудрость?
— Ум, Митрий Владимирович, у меня обнакновенный, — застеснялся от скромности дядя Степа. — Я простой человек, из крестьянов, охотничей семьи. Землю пахал, сохатых да белок промышлял в тайге. Но мне по кляузному несчастью, зависти и людскому несправедливому злу восемь лет пришлось тундру осваивать, там в работе и раздумьях я и прозрел и умом навострился.
— Значит, нет худа без добра?
— Ежли рассуждать, то так оно и получается, Митрий Владимирович, — скромно и застенчиво так отвечал дядя Степа. — Не будь в моей жизни кляузного несчастья и навета, я так, может быть, и не постиг бы умом главную стратегию Кутузова-Суворова. Беда мне помогла разобраться и прозреть, и теперь я, Митрий Владимирович, ни на какого Кутузова-Суворова не надеюсь.
— А на кого вы надеетесь, Степан Петрович?
— Надежда у меня одна, — рассудительно, степенно отвечал дядя Степа, — на баб да мужиков, на народ то есть. Ежли они не возьмутся со всей силой наподсевать Гитлеру под зад, то он, пожалуй, ижно до Сибири пройдет со своими танками. Но я в такую кару не верю: русский человек, как медведь, долго раскачивается, а как попрет, так его ничем не остановишь.
— Все верно, все верненько! — охотно поддакивал дядя Митя. — Ни в чем, совершенно ни в чем нет ошибочки.
Мне было ясно: с темными, недалекими людьми я проживал под одной крышей. Не по пути мне было с ними.
Осудив в душе дядю Степу и дядю Митю, по своей темноте не поддерживающих главную суворовскую стратегическую линию, я бодро продолжал свои дела: читал газеты, выступал перед рабочими. Для разминки и собственного воодушевления, я, оставшись в красном уголке наедине сам с собой, пел модные в те годы песни и даже маршировал, размахивая руками. Домой матери я писал хвастливые письма. Она мне отвечала под диктовку кого-либо из соседок: завод — хорошо, писала она, но лучше, ежли бы я возвернулся домой. Одна она остается. После ФЗО Митрию, моему старшему брату, недолго довелось проработать в шахте подземным бурильщиком, его вызывали в военкомат и скоро возьмут на фронт. Жить одной будет тягостно...
К этому времени в самый разгар моих трудовых успехов со мной приключилась беда. От пайка и недоедания я вдруг захворал куриной слепотой. Днем вроде ничего, все вижу, но стоит опуститься на землю сумеркам, как я делаюсь слепым. И утром рано я тоже ничего не различаю поблизости.
В цехе я скрывал о своей болезни, почему-то стыдно мне было в этом признаться. До тех пор никто не знал о моей слепоте, пока начальник цеха не приказал мне читать сводки перед третьей, ночной, сменой. После читки в двенадцать ночи идешь по заводскому двору, натыкаешься на столбы, на груды кирпича, на забор, И по улице идешь по памяти, наугад, то и дело заваливаясь в канавы.
Это было тяжелое для меня время, тяжелое не тем, что я, как курица, ничего не различал во тьме: куриная слепота, я знал, проходит; тяжелое — обидой на людей. Как бы там ни было, я ведь делал им добро, просвещал их, информировал о том, что делается на фронте, а они в ответ на мое добро дали мне обидное прозвище — Куриная Слепота. Я выступал, меня слушали невнимательно, разговаривали между собой, смеялись. А из дальнего угла, я слышал, меня обзывали вполголоса: Куриная Слепота! Даже дядя Степа и тот, заместо того чтобы посочувствовать и помочь мне, как избавиться от болезни, и тот насмешливо говорил мне в лицо: ну, как, Куриная Слепота, дела? И только одна нашлась жалостливая душа, это — тетя Клава, жена дяди Степы. Услышав насмешливое надо мной со стороны своего мужа, она сказала с осуждением:
— Зря ты, Степан, над пареньком надсмехаешься, он ни в чем не виноватый. Ему, по военному времени, витаминностей не хватает. Ты бы лучше, заместо насмешек, добыл бы в своей артели «Победа» ему кусочек скотской печенки, ему бы и полегчало, прозрел бы.
— Вряд ли он прозреет, — ответил дядя Степан. — Его не печенкой надо кормить, а солью.
— Печенкой лечатся от куриной слепоты, — стояла на своем добродушная тетя Клава.
Права оказалась тетя Клава: я прозрел. Не соль мне помогла, а скотская печенка, добытая где-то для меня матерью, к которой я вскоре вернулся, спешно укатив из города...
Так было по порядку. Прибрел я как-то ночью на ощупь с завода, не застал дома ни дяди Степы, ни тети Клавы. И их имущества не оказалось в полуподвале — ни деревянной кровати, ни барахлишка, ни посудишки, коими они владели. В полуподвале горел тусклый свет. Дядя Митя, мастер потока, еще не спал, видно, поджидал меня. Не застав своих темных сородичей, я удивился и обратился к дяде Мите с вопросом: куда они подевались?
— Куда они подевались? — переспросил меня дядя Митя и ответил: — Их увезли, браток, за тридцатидвухкилометровую черту. В военное время каждый человек должен разбираться в обстановке и ценить стратега. А дядя Степа не только не ценит, а даже ругается на него и матерится. И потому ему сейчас в самую пору не в артели «Победа» работать, а в колхозном скотнике.
Я растерялся, я с трудом понимал, что тут произошло, пока перед ночной сменой я читал сводки. Я спросил растерянным голосом: