Валентин Катаев - Зимний ветер
На железном кронштейне висел, покачиваясь, молочно-белый стеклянный фонарь в форме большой виноградной кисти с надписью черными печатными буквами "Ренсковый погреб".
Хрупкий, как елочная игрушка, фонарь этот был почти цел, лишь вместо одной выпуклости зияла черная дыра.
Гаврик схватил Марину за плечи и стал поднимать, стараясь высвободить ее тело из-под железного хлама.
Сухая елка оцарапала ему лицо.
Голова Марины тяжело откинулась и стукнулась о перила. Гаврик подхватил ее под затылок и тут только увидел ее помертвевшее, неузнаваемое лицо с небольшой треугольной ранкой на переносице и крупным желто-лиловым синяком под неподвижно открытым глазом. Из ранки тек по лицу тоненький ручеек крови, которой уже были запачканы горло, ухо и старенький мех воротника.
Гаврику показалось, что это всего лишь ссадина. Он вытащил Марину наверх, положил за углом дома в безопасном от пуль месте и стал вытирать рукавом лицо Марины. Он его целовал и вытирал. Но чем сильнее он его тер, тем обильнее текла кровь, и Гаврик увидел не ссадину, а треугольную дырочку, откуда, как из пробитой склянки, выливалась, пузырясь, кровь.
– Марина! – с ужасом закричал Гаврик. Теперь он понимал, что с ней произошло что-то страшное. Но он еще не понимал, что она уже мертва. Мелькнула ужасная догадка, но он ее сразу же с возмущением отверг: так невероятна, противоестественна она была.
Он приподнял ее и стал трясти, как бы желая разбудить.
– Марина, Мариночка! – звал он. – Ну, что же ты, честное слово?.. Ты меня слышишь? – спросил он и, так как она не отвечала, крикнул ей в ухо: – Ты меня слышишь? Чего же ты молчишь, я не понимаю!
Ее голова тяжело моталась, падала, и Гаврик вдруг увидел, что ее перемазанное кровью, неузнаваемое лицо с синяком вокруг одного открытого глаза и с другим глазом – закрытым – меняет цвет.
Сначала оно было просто очень бледное, потом стало сизое, потом через него как бы прошла лилово-багровая волна и вдруг схлынула, оставив свинцовые тени вокруг обесцвеченных, твердых губ.
Ее лицо стало таким однотонно белым, как будто из него вылились все тепло и все краски.
Гаврик беспомощно оглянулся.
Он увидел недалеко от себя накрест обмотанного пулеметными лентами матроса, того самого, который позавчера сидел возле штаба на телефонном столбе, на фоне лунного неба, и рвал провода.
Теперь этот матрос сидел на тротуаре, прислонившись широкой спиной к стволу акации, и неумело бинтовал свою правую руку левой, пытаясь потуже затянуть узел зубами.
Его бескозырка сидела на белобрысой голове боком, так что георгиевские ленты с золотыми якорями на концах лезли в глаза, и он все время сердито откидывал их локтем.
Он схватил левой рукой винтовку и побежал, пригибаясь, назад, за угол, к тому месту, где был ранен и откуда слышался прерывистый стук не совсем исправного "Максима".
– Слышь, братишка! – крикнул Гаврик. – Забыл, как тебя. Прими вместо меня команду. Видишь, что делается?
Матрос на бегу обернулся, взглянул на Марину в руках Черноиваненко-младшего и кивнул головой.
– Сделаю.
– Я мигом, – как бы извиняясь, сказал Гаврик.
– Ховай, – ответил матрос, скрываясь за углом.
Гаврик взвалил Марину на плечо и, чувствуя пугающую тяжесть ее тела, побежал на безопасный тротуар к Ришельевской, где на углу была аптека.
Иногда он останавливался и смотрел по сторонам, как бы ожидая откуда-нибудь помощи. Ведь это же все-таки был город. Вокруг жили люди. В каждом доме люди. Тысячи, десятки тысяч людей. Но теперь улица была пустынна. Ворота и парадные подъезды наглухо заперты, заколочены. Ставни заперты изнутри.
Обыватели, наверное, сидели сейчас на полу в отдаленных комнатах или прятались в подвалах и дровяных сараях, с ужасом прислушиваясь к пулеметным очередям, пушечным выстрелам и звону стекол, содрогающихся от броневиков.
Может быть, кто-нибудь даже слышал крик Гаврика:
– Эй! Помогите! Помогите раненому человеку! Помогите же, мать вашу… перемать…
Может быть, и даже наверное, кто-нибудь слышал стук приклада в железные ворота или в дубовые двери парадного хода.
Но ни одна живая душа не откликнулась. Гаврик бежал по мертвой улице, мимо парадных и подворотен, окруженных множеством разных табличек и вывесок: "Зубной врач Харлин", "Портной Цудечкис", "Акушерка Подлессная", "Нотариус Тарасевич", "Присяжный поверенный Рафалович", "Каллиграфия Россодо", "Уроки музыки", "Кройка и шитье", "Ставлю пиявки", "Кабинет машинописи", "Корсеты Лизетт"…
Тысячи раз в жизни проходил Гаврик мимо всех этих вывесок, за каждой из которых был человек. Множество людей. Кой-кого из них Гаврик знал даже в лицо. Но теперь все эти живые люди исчезли. Гаврика окружали лишь их имена и профессии – странные абстракции, фантомы врачей, настройщиков, акушеров, докторов. Докторов!
Они ничем не могли или не хотели ему помочь. Они просто боялись.
– У, подлецы, гады, сукины дети! – бормотал Гаврик, облизывая пересохшие, потрескавшиеся губы.
О, как он ненавидел всех этих людей!
Он слышал позади, за углом, беспорядочную, лихорадочную пальбу пачками, из чего заключил, что пулемет, наверное, подбили и он уже не работает. Потом он услышал звуки пулемета. Но это уже был другой пулемет, исправный, новый и звонкий "кольт", по всей вероятности, с гайдамацкого броневика. Он слышал громыханье этого броневика и щелканье пуль о его броню.
Потом наступила недолгая тишина, и вдруг быстро, одна за другой взорвалось несколько ручных гранат. Заскрежетало железо, что-то, громыхая, рухнуло, раздались редкие крики "ура", и Гаврик понял, что это его хлопцы только что подорвали гайдамацкий броневик.
Но у него не было времени обернуться.
Немного не добежав до Ришельевской, он остановился, переложил Марину на другое плечо и стал всматриваться из-за акации, желая убедиться, что на углу Ришельевской и Троицкой еще нет гайдамаков.
Он увидел опрокинутый вагон электрического трамвая и на нем небольшой красный флаг – знамя Одесского городского комитета партии.
Несколько красногвардейцев, среди которых Гаврик заметил коренастую фигуру Чижикова, кто лежа на поваленном трамвайном вагоне, кто из-за него с колена, стреляли из винтовок в сторону Александровского участка, откуда наступали гайдамаки.
Пули летели по Ришельевской в ту и другую сторону, сбивая с акаций сухие, замерзшие ветки и отрывая куски коры.
Звуки винтовочных выстрелов как бы не укладывались во всю длину улицы от Александровского участка до городского театра. Казалось, что они ломались о дома и были оглушающе громкими.
Всюду виднелись кучи стреляных гильз, цинковые ящики из-под патронов, пустые пулеметные ленты, окровавленные бинты.
Над угловым входом в аптеку, на том месте, где при старом режиме находился золоченый двуглавый орел с державой и скипетром, сброшенный во время Февральской революции, теперь на длинной палке торчал самодельный флаг с красным крестом, показывая, что здесь перевязочный пункт.
Но, по-видимому, гайдамаки не обращали на это внимания, потому что несколько пуль попало в витрину аптеки, оставив в толстом стекле зловещие звездообразные пробоины.
Гаврик бросился к двери аптеки, и как раз в это время новая пуля влетела в витрину и отбила горло громадного грушевидного графина с ядовито-зеленой жидкостью, обычно выставляемого в окнах аптек. Литая фигурная пробка со звоном покатилась, и в графине закачалось отражение улицы, на которой шел бой.
Первой, кого увидел Гаврик в аптеке, была Мотя, и он понял, что это перевязочный пункт санитарной дружины Красной гвардии железнодорожного района.
Ничего не спрашивая, с остановившимися глазами, побелевшая от ужаса, Мотя помогла Гаврику переложить Марину с плеча на носилки. Несколько таких же носилок было в беспорядке расставлено на зашарпанном, местами окровавленном полу аптеки, и четыре обросших студента-медика, с повязками Красного Креста на рукавах зимних шинелей, хрустя галошами по битой аптекарской посуде, оказывали раненым первую медицинскую помощь.
Одна из пуль попала с улицы рикошетом в шкаф с медикаментами: из разбитых фаянсовых банок сыпались белые и желтые порошки. Резко завоняло йодоформом.
Мотя стала на колени и куском гигроскопической ваты, смоченной в эфире, вытерла лицо Марины, очистив ранку на вздувшейся переносице.
Ее руки задрожали, и она едва не выронила склянку с эфиром.
– Что? – спросил Гаврик. – Плохо? Мотя заплакала.
– Выживет? – спросил Гаврик торопливо.
Мотя глазами, полными слез, посмотрела на Гаврика, не понимая, как он может не понимать, что Марина уже умерла и начинает остывать.
– Идите, – беззвучно сказала Мотя.
– А Марина?
– Идите, – умоляюще повторила Мотя. – Управимся без вас. Идите, дядечка, я вас прошу.
Она показала рукой на улицу, где кипел бой. Гаврик стоял в оцепенении, не в силах отвести глаз от Марины, от ее худого, задранного вверх подбородка. Он ждал, что она вздохнет, пошевелится.