Михаил Алексеев - Наследники
Селиван до того загляделся, что потерял шаг и бежал трусцой, абы как, пока его не отрезвил голос Добудьки, громовым раскатом прозвучавший в нетронутой тишине: «Громоздкин, взять ногу!» Какие-то ночные белые птицы, вспугнутые этим криком, вспорхнули у дороги и унесли на своих быстрых крыльях пронзительную немоту северной ночи.
— Запевай! — поддаваясь общему настроению, захватившему вдруг молодых солдат, вновь бодро скомандовал старшина, и над строем, вибрируя, повис звонкий голосишко Петеньки Рябова, самозванно и явно не по силам взявшего на себя роль запевалы. Рябов шагал замыкающим, делая отчаянные усилия, чтобы не отстать и идти в ногу со всеми, и непонятно, для чего понадобилось ему принимать на себя дополнительную нагрузку ротного запевалы — хотя бы голос был как голос, а то так себе… потуги молодого петушка, состязающегося со старым, натренированным горлопаном кочетом. Не пошли впрок и добрые советы Ивана Сыча, который как-то сказал Рябову:
— Тебе, Петенька, с твоим интеллигентным голоском только романсы да разные там арии Ленского в опере петь, а для солдатской песни ты не годишься — кишка тонка. Ты уж лучше уступи кому-нибудь другому, Селивану, например. У того голос в самый раз, чтобы запевать «Броня крепка». А сам уж на подхвате, что ли…
Но сейчас голос Рябова не осекся робко и виновато, как случалось прежде, не остался одиноким — на самом угасании его подхватили, подняли дружно, горласто и, уже не смолкая, несли до самой казармы:
Дальневосточная, даешь отпор!
Краснознаменная, смелее в бой!
Смелее в бой!
А Петенька, воодушевившись и возликовав душой, старался вовсю:
Стоим на страже всегда, всегда!
И если скажет страна труда…
Селиван Громоздкин не пел, но и ему не хотелось, чтобы Добудько скомандовал: «Отставить песню!» Селиван, конечно, не мог забыть так скоро всех злоключений, свалившихся на него с первых же дней службы. Не забыл он и о разговоре с пропагандистом полка майором Шелушенковым, точно так же как и тот не собирался забывать о молодом солдате — недаром в блокноте Шелушенкова среди других записей была такая: «Провести индивидуальную работу с рядовым Громоздкиным. Настроение нездоровое. Командование предупреждено».
2А было это так.
Увидев на занятиях провинившегося новичка, Шелушенков, как известно, приказал прислать его в свой кабинет, усадил против себя и начал спрашивать:
— Фамилия?
— Громоздкин.
— Имя, отчество?
— Селиван Григорьевич.
— Год рождения?
— Тысяча девятьсот тридцать пятый.
— Образование?
— Семь классов.
— Партийность?
— Комсомолец.
— Комсомолец?! — ахнул Шелушенков.
Далее он уже ничего не выяснял. На его лице отразилась такая боль, что Селиван испугался и хотел было по простоте душевной спросить: «Что с вами, товарищ майор?», но не успел этого сделать, потому что в следующую же секунду кабинет наполнился гневным голосом пропагандиста:
— Комсомолец? Какой же вы комсомолец, если… если с первых же дней службы нарушаете воинскую дисциплину? Какой, я вас спрашиваю? Вы что, не хотите служить?.. Может быть, отправить вас домой?.. Чего же вы молчите? Я вас спрашиваю или кого?
Громоздкин действительно молчал. Молчал отчасти потому, что до смерти был перепуган, главным же образом потому, что вопросы эти Шелушенков обрушил на него залпом и в такой форме, которая исключала всякую возможность ответа на них. Это легко понял бы всякий, глядя на «беседу» со стороны. Шелушенков же, очевидно, был лишен такой выгодной позиции и поэтому молчание солдата принял за протест. Через десять минут с пламенеющим лбом, держа руку на сердце из опасения, что оно выскочит из грудной клетки, майор уже стоял перед замполитом, подполковником Климовым, и взволнованным, прерывающимся голосом докладывал о том, что среди нового пополнения есть гнилые элементы и что надобно принять срочные меры, дабы уберечь полк от разложения.
Всем своим видом, выражающим крайнюю степень готовности, Шелушенков доказывал, что он примет эти срочные и решительные меры, ежели ему будет позволено. При этом небольшие его глазки на широком, малость одутловатом лице горели таким благородным гневом, будто он собирался закрыть своим телом амбразуру вражеского дота. И как же велико было удивление майора, когда, выслушав его доклад, подполковник Климов совершенно спокойно сказал:
— Вот всегда вы, Алексей Дмитриевич, торопитесь со своими выводами. Вчера, например, вас испугал лейтенант Ершов, как вы сказали, своим «ложным демократизмом». Выяснилось, однако, что ваши опасения преждевременны. Вероятно, и в этом случае ничего страшного нет. — Климов глядел на Шелушенкова со своей обычной полуулыбкой, которую — пропагандист хорошо знал это — еще никому не удавалось спугнуть с сухощавого и простодушного лица замполита, в прошлом — сельского учителя.
— То есть?.. Я… я не совсем… Солдат совершил тяжкий проступок. Я решил с ним провести задушевную беседу. А он…
— Если солдат допустил проступок, он понесет наказание в дисциплинарном порядке. А что касается задушевной беседы… Я вот что скажу вам, Алексей Дмитриевич. — Взгляд Климова скользнул по обиженному лицу Шелушенкова. — Не умеем мы вести таких бесед…
— Как это не умеем? — еще более удивился пропагандист.
— Не умеем! — тверже повторил Климов. — Разучились… Согласитесь, что, когда человека для беседы тащат в кабинет, он вправе усомниться в ее задушевности. — Замполит немного помолчал, очевидно вспомнив что-то свое, давнее. — И беседы не получится. Не получится, Алексей Дмитриевич! В таких случаях, дорогой мой, не могут спасти притворно участливые, а по существу равнодушные вопросы: «Как служится, солдат?», «Пишут ли из дому?», «Есть ли невеста? Не забыл ли послать ей фотографию?» — ну и прочее. Не спасут! Думаю, что вы и сами не раз убеждались в этом…
Климов снова замолчал и долго по своей давней учительской привычке ходил по кабинету задумавшись. Шелушенков ждал, когда он снова заговорит. И подполковник заговорил:
— Чего-то очень серьезного порою не хватает нашей политической работе, Алексей Дмитриевич. Естественности, что ли?.. Пожалуй. Да, да, именно естественности! Естественности и широкого дыхания, которые являются непременным условием всякого большого искусства. А ведь политработа — тоже искусство, и, может быть, не менее сложное, чем все прочие виды искусства! Это, мне кажется, неплохо понял пропагандист соседнего полка. Во всяком случае, среди офицеров и солдат он всегда свой человек. Не свойский, а именно свой… Он приходит к ним с открытой душой. И они отвечают ему тем же. Вот в чем дело! А мы с вами об этом забываем! — Климов ожесточенно потер седые виски — это была тоже его старая привычка. — Поэтому политзанятия у нас нередко носят форму пустой словесности…
— Вот уж этого я совсем не понимаю, — заметил Шелушенков, обиженный не столько последней фразой Климова, сколько упоминанием о пропагандисте соседнего полка, с которым Шелушенков готов был тотчас же вступить в ожесточенный спор уже по одной той причине, что пропагандиста этого хвалили чуть ли не на всех совещаниях в политотделе дивизии и на партийных собраниях.
— Да, да, Алексей Дмитриевич, — продолжал Климов, чуть притушив полуулыбку и нажимая на свое «да, да», что делал всякий раз после того, как окончательно уверовал в важную с его точки зрения и неожиданную для собеседника мысль. — Я не оговорился — словесности! А наши комнаты политпросветработы? Вы только посмотрите, как удручающе однообразно их оформление! Во всех подразделениях одно и то же!
— Вот тут я с вами полностью согласен! — горячо сказал Шелушенков.
— Это ли не иллюстрация к тому, о чем я только что говорил? Нет, Алексей Дмитриевич, надо решительно менять кое-какие формы нашей с вами воспитательной работы… Может быть, некоторые из них сами по себе и неплохи. Но когда эти формы превращаются в формализм — это ужасно! Надо менять! Главное, чтобы наша работа была всегда живой, конкретной!
Шелушенков слушал и в знак согласия все время кивал большой своей круглой головой.
Однако, вернувшись к себе, он торопливо достал из кармана «вечный спутник пропагандиста», как он сам не без гордости называл толстенький квадратный блокнотик в черном хромовом переплете, и пополнил его новыми записями. Одна касалась индивидуальной работы с рядовым Громоздкиным, а другая зафиксировала следующее:
«Подполковник Климов. Взял под защиту злостного нарушителя дисциплины молодого солдата Громоздкина. Он же, Климов, назвал пустой словесностью политические занятия. В той же беседе сочувственно отозвался о лейтенанте Ершове, которому я сделал замечание за чрезмерную болтливость и почти что панибратское отношение к подчиненным.