Юрий Рытхэу - Путешествие в молодость, или Время красной морошки
Было печально и невыразимо тоскливо. Я невольно оглядывался, чтобы осмотреться и понять тех, кто принял решение о переселении эскимосов. Да, быть может, с точки зрения человека, выросшего на хорошо защищенной лесами равнине, да еще в умеренном климате, этот каменистый склон, круто падающий в бурные воды Берингова пролива, не годился для жизни, а тем более для строительства деревянных домов.
Неужели этим людям даже на короткое мгновение не пришло в голову, что они замахиваются на историческую судьбу народа, ибо нуукэнцы в силу своей этнической самобытности, языкового своеобразия представляли собой единый народ? Они, не противопоставляя себя остальным эскимосам, все же выделяли свое племя.
Я прошел по мокрым замшелым камням полноводного нуукэнского ручья, разделявшего надвое покинутое селение. Вода в нем никогда не иссякала, ибо рождалась из-под вечных не тающих до конца снежников на склонах крутых гор, окружавших Нуукэн.
Осторожно пробираясь между камней по еле видимым, давно не хоженым тропкам, я едва не столкнулся с Нутетеином, стоящим у порога бывшего своего жилища. Он медленно и равномерно раскачивался, что-то про себя напевая. По его плотно прикрытым глазам нетрудно было догадаться, что весь он — в покинутом прошлом, там, где впервые увидел свет, широту и красоту мира, выглянув из дверей своей хижины, почувствовал на своем лице ласковое прикосновение солнечного луча, услышал звуки родной речи, материнский голос, журчание полноводного ручья, рев моржа в лежащем внизу Беринговом проливе, ощутил всем своим существом величие и красоту мира и бытия.
Он находился в каком-то особом состоянии духа, отрешенности от окружающего мира, погрузившись в такие глубины переживаний, что вся реальность ушла далеко от него.
Я поспешил прочь, спустился по тропинке вниз, к морю, где на подпорках стоял наш вельбот.
Несмотря на поздний час, Берингов пролив жил своей напряженной, торопливой жизнью: низко стелясь над водой, летали птичьи стаи, кое-где виднелись китовые фонтаны — из-за ненастной погоды их было не так много, и часть скрадывалась волнами и белыми пенящимися барашками; то там, то здесь выглядывали клыкастые моржовые морды. У самого берега, на гребнях прибоя, сидели стаи маленьких куличков и тонко свистели.
Ветер ровно гудел над проливом, проносясь мимо скалистого берега, островов Диомида, вырываясь на простор Тихого океана, к лежащему южнее острову Святого Лаврентия, где живет еще одно эскимосское племя, родственное уназикцам, жителям древней чаплинской косы.
Мы вернулись в Улак на другое утро. Ветер утих, и накат у берега был не настолько силен, чтобы помешать нам высадиться и вытянуть вельбот на гальку. Видимо, то состояние, в котором пребывал в Нуукэне Нутетеин, еще окончательно не покинуло его, и он был неразговорчив, избегал общения. Когда я пришел к нему попрощаться перед отъездом, его дома не оказалось. Жена сказала, что Нутетеин зачем-то уплыл на одноместной байдаре на другой берег лагуны.
Но наши пути не раз пересекались. Как-то мы провели прекрасный вечер в номере магаданской гостиницы вместе с Фарли Моуэтом, известным канадским писателем; не раз виделись и Москве.
И вот неожиданная встреча в Лаврентьевском аэропорту.
— Помоги мне улететь в Улак! — с мольбой в голосе произнес Нутетеин. — Измучился я здесь. Вот уже третью неделю маюсь: без денег, без пристанища.
К сожалению, это стало обычным явлением. Когда надо представлять на каком-нибудь мероприятии коренной народ, внимания хоть отбавляй: сажают в самолет вне очереди и даже могут предоставить номер в гостинице. Но кончается мероприятие, смолкает бравурная музыка, гаснут прожектора, освещавшие вдохновенные лица певцов и танцоров на сцене, и ты уже никому не нужен.
— Вчера летали вертолеты в Улак, — сказал Нутетеин. — Я вот надел медаль, думал, поможет, а начальник аэропорта говорит: куда ты лезешь, старик, со своей медалью! Мне надо отправлять на строительство новой школы гвозди и цемент. Ничего, подождешь… Вот и жду… Третью неделю жду. Голодаю.…
Я хорошо знал деликатность старика. И его безмерную щедрость. Сколько наших земляков и студентов окружного педагогического училища, да просто оказавшихся в беде людей находило приют и пищу в его гостеприимном домике над Анадырским лиманом!
— Пойдем со мной! — произнес я решительно и повел Нутетеина в кабинет начальника аэропорта.
Иван Петрович Кистяковский встретил нас вопросительно-недоуменным взглядом.
— Это знаменитый Нутетеин! — громко и значительно сказал я, чуточку подталкивая старика вперед, — Он только что получил звание лауреата Всероссийского конкурса. Вот его медаль.
— А, Нутетеин! — вспомнил Иван Петрович, — Как же, знаю! Известный человек. Можно сказать, гордость эскимосского народа. Проходи, старик, проходи. Дайте-ка ему большую чашку крепкого чая! Любишь крепкий чай, товарищ Нутетеин? Вижу, вижу — любишь… А по-русски говоришь? Вот это нехорошо, пора научиться… Давно ведь общаешься с русскими…
Во всем этом суетливом обращении было столько покровительственного снисхождения, что мне стало противно. Но покинуть Нутетеина и не мог, и, кроме этого, надо было помочь ему улететь в Улак.
— Нутетеин хотел бы полететь с вами, — сказал я, и Иван Петрович начальственным басом прервал меня:
— Какой разговор! Как не взять такого знаменитого человека! Пусть летит. И никаких билетов ему не надо! У нас — спецрейс.
Я перевел сказанное Нутетеину, и у него от радости и благодарности заблестели глаза.
А тем временем Иван Петрович Кистяковский продолжал поглядывать на нас умиленно-покровительственным взором и разглагольствовать перед военными:
— Вы можете себе представить, чтобы еще лет тридцать−сорок назад простой чукча или эскимос могли вот так запросто слетать в Москву? Вот ты, эскимос, скажи, что тебе больше всего поправилось в Москве?
Я перевел вопрос Нутетеину, и тот ответил по-чукотски:
— Ыннпатал колё нъэкнмлюйгым Москвак, коле ынкы мимыл! Ынпатал нывилыткукинэт!
Я сказал:
— Нутетеин говорит, что Москва — столица нашей страны…
— Верно! — одобрительно кивнул Иван Петрович.
— Нутетеин также отметил, — продолжал я, увлекшись необоримым мстительным чувством, — что Москва — центр высокой культуры, передовой научной мысли и технического прогресса…
— Совершенно верно! — Иван Петрович победно посмотрел на важных военных пассажиров.
Но тут пошел начальник аэропорта и объявил:
— Товарищи! Ваш вертолет готов!
Мы с Нутетеином поспешили вместе со всеми к вертолету, стараясь не отставать, держаться как можно ближе, чтобы всем было видно — мы тоже из этих самых, для которых приготовлен спецрейс.
— Вы слышали? А? — продолжал на ходу Иван Петрович, — Что сказал эскимос? Удивительно! Вот я слушал его и думал: как выросли наши эскимосы, как далеко ушли вперед от своего темного, проклятого прошлого! А как еще иначе мог сказать наш советский эскимос? Только так!
Потом мы рассаживались в полусумрачном, неуютном чреве вертолета. Мы с Нутетеином ближе к хвосту, рядом с ярко-желтой емкостью для дополнительного горючего.
Иван Петрович все что-то возбужденно доказывал, кидая время от времени на нас свои умиленно-покровительственные взгляды. Но уже крутились лопасти вертолета, шум и грохот заглушали голоса.
Нутетеин сидел счастливый, тихо улыбался сам себе. Он держал на коленях зачехленный бубен, а в ногах поставил видавший виды потрепанный чемоданчик.
Вот вертолет вздрогнул, подпрыгнул и оторвался от земли, как-то боком, словно подбитая птица, полетел над поблескивающим талыми лужицами заливом Святого Лаврентия, набрал высоту и промчался, оставив по правому борту домики Нунэкмуна.
Потом под нашим вертолетом возник покрытый торосами океан. Полет проходил над знакомыми берегами, и каждая бухточка, каждый поворот извилистой береговой линии рождали воспоминания о трудной, но счастливой жизни.
Я смотрел на одухотворенное, успокоившееся лицо старого эскимоса и вспоминал то, что он сказал о Москве.
— Москва — прекрасный город! Как большой магазин! Все стоят в очередях, но главное — достать там выпивку не составляет никакого труда!
Наконец показался Улак, и наш вертолет пошел на снижение.
У Оленьего озера
Вечер, освещенный низким мягким солнечным светом, незаметно перешел в утро, и обновленное коротким отдыхом солнце стремительно вынырнуло из-за зеленой сопки. Оно было яркое, ослепительно раскаленное и казалось совсем другим, нежели вчера, словно за ночь успело умыться и вытереться белым, пушистым облаком.
Озеро заиграло, засветилось, и по солнечной дорожке вслед за матерью поплыл и маленькие пушистые утята. Громкий плеск возвестил о том, что и рыба проснулась, поднялась из мягкой илистой глубины наверх, ближе к животворным лучам.