Федор Панфёров - Волга-матушка река. Книга 2. Раздумье
Войдя в саманушку вместе с Ермолаевым, она сказала:
— Поздно уж, — и чуть не предложила: «Ложитесь на мою кровать… а я — к девчатам». Но слова застряли у нее в горле, и она спросила: — Где же вам устроить постель?
Ермолаев быстро ответил:
— Степь велика, и там немало стогов. Где-нибудь устроюсь.
Елена вспомнила: Аким Морев тогда, в марте, когда она настойчиво уступала ему свою постель, произнес почти такие же слова.
Ермолаев шагнул к выходу, в маленькой двери остановился, повернулся к Елене и крест-накрест поймал ее руки.
— Поедемте к нам в совхоз: заклюют вас тут… Поедемте. Подумайте и решайте. На заре я буду у вас. — И с этими словами вышел из саманушки.
2Елена не могла уснуть…
Ей вдруг стало до того тоскливо, что она готова была сбежать куда угодно.
«Почему я живу здесь? — с досадой спрашивала она себя. — Почему? Разве все девушки после ветинститута отправились в такие вот саманушки? Зачем? К чему? Коней решила лечить. Рогов придумал препарат. Ну, пусть сам и лечит. Ему, Акиму, хочу доказать: вот какая я. Не заехал, да еще поверил в клевету, — уже с раздражением подумала она. — Так вот я сейчас разыщу Ермолаева… Разыщу и уйду с ним. Дела не пускают тебя, держат, будто щупальца осьминога?» — и выбежала на волю…
Здесь она приостановилась, глядя на два зовущих огонька: один в окошечке саманушки у девчат — розоватый, бездвижный, и другой — трепетный, то светло вспыхивающий, бьющий пламенем в небо, то затухающий — костер, видимо, разведенный Ермолаевым.
Елену неудержимо потянуло к живому, трепетному костру, но она не решалась подойти. То ли стыд сковал ее (сама явилась), то ли удерживало чувство к Акиму Мореву, хотя и приглушенное, но еще волнующее. Она кинулась в саманушку к девчатам и тут сразу же запела, зная, что эта песенка всегда их тревожит:
Есть за Волгой село
На крутом берегу:
Там отец мой живет
И родная мне мать…
Песенка грустная, печальная, а по мотиву раздольная, как и Волга — матушка река.
Девушки сразу же подхватили:
Я поеду туда,
Поклонюся отцу,
Разрешенье возьму
И женюсь на тебе.
Пели все, заполняя саманушку звонкими девичьими голосами. Пела и Люся, хотя петь вовсе не умела. В конце второго куплета она уткнулась в колени присевшей на кошме Елены и зарыдала.
— Что ты, Люсенька? — приподнимая ее заплаканное лицо, участливо спросила Елена, предполагая, что та потрясена гибелью коней.
А Люся сквозь рыдания ответила:
— А я теперь никуда не поеду… а я теперь не буду просить разрешения, — и еле слышно прошептала, что, видимо, уловила только Елена: — Изуродовал он меня… Любченко… пьяный… в лимане.
«Так вот он какой! Изуродовал и перешагнул через девушку», — со страхом и омерзением подумала Елена.
А девушки оборвали песню и заплакали, очевидно, каждая думая о своей судьбе, о своем нареченном. Елена не в силах была утешить их: у нее у самой душа в смятении, ей самой хотелось зарыдать. Вот так упасть на кошму вниз лицом, стиснуть виски и реветь, реветь, реветь. Но здесь она этого сделать не могла. Не поверят девчата, скажут: «С жиру бесишься, Елена Петровна: вон какой появился около тебя — Ермолаев. Красавец! С ним по улице пройтись, и то у всех от зависти глаза лопнут».
«Да, они еще не знают про Акима», — мелькнуло у Елены, и она начала утешать девчат разными там словами, в силу которых и сама-то не верила: вот учитесь — счастливые, вот вам еще лет мало — счастливые, вот еще румянец на щеках не утеряли — счастливые. Кое-как успокоив девчат, она вышла из саманушки и почти бегом направилась к стогу, у которого в марте встречала зарю с Акимом Моревым, и тут присела на скамеечку.
Ночная степь, накаленная дневным солнцем, вздыхала, как вздыхает здоровяк после жарко натопленной бани, развалясь на чистой обширной постели… Студеный степной ветерок обдал разгоряченное лицо Елены, неся смачный запах полынка, ночное, порою тревожное, копошение птиц. Низко висело звездное небо, и казалось, звезды вот-вот осыплются на травы. К югу протянулся дрожащий Млечный Путь, по которому не раз Елена посылала тоскующие слова Акиму Мореву.
Хорошо было тогда — в марте. Но ведь оно — хорошее — может вернуться!
И только тут она поняла, что не досада на Акима Морева толкает ее к Ермолаеву. Вовсе нет! А то теплое, что зародилось у нее сегодня и что уже зовет ее к другому человеку. Но чувство, которое у нее родилось когда-то к Акиму Мореву, было больше, сильнее. Сейчас оно стало уменьшаться, как уменьшается боль заживающей раны. От этого Елене стало будто легче, и в то же время у нее появилось сожаление о своем замирающем чувстве к Акиму Мореву. Но тут же в ее памяти прозвучали слова Марии Кондратьевны: «Не упускай Ермолаева». И она пристально стала всматриваться в человека у костра.
По крупной фигуре (шофер мал ростом) можно было определить, что это Ермолаев. Он сидит лицом к пламени и не шелохнется. Только иногда рука его протягивается куда-то в сторону и, достав вязку сухого камыша, подкладывает ее в огонь.
«Знаю, о чем думает он». Елена неотрывно смотрит на Ермолаева, все порываясь подняться и перебежать к нему…
А тому казалось, что вот-вот из тьмы выйдет Елена, остановится, освещенная пламенем костра, тоненькая, с открытой головой.
Совсем недавно личная неудача постигла Константина Константиновича Ермолаева.
Окончив Сельскохозяйственную академию имени Тимирязева, он попросил, чтоб его послали «в самый захудалый совхоз животноводом». В те годы было решено создать несколько новых совхозов в Сарпинских степях, на границе с Черными землями, и люди, знавшие Ермолаева, рекомендовали назначить его директором одного из таких совхозов.
И здесь, в степи, он однажды влюбился в Груню Пальчикову. Фу ты, черт возьми! Даже теперь, при воспоминании, он восклицает: «И фамилия-то какая — Пальчикова». Но тогда так не восклицал. Это была миловидная девушка, журналистка, нередко посещавшая совхоз. Она на страницах областной газеты пропагандировала опыт совхоза, изредка упоминая и фамилию Ермолаева. Хорошая была девушка, энергичная, мечтательная, что особенно нравилось ему. И он уже собрался зарегистрироваться с ней, как Пальчикова через подругу передала:
— Я избрала композитора Митю Дунаева. Ох, какой он нервный! А Ермолаев — спокойный, как вода в ведре…
И вот — Елена Петровна Синицына.
— Да. За такую можно полжизни отдать. — Он неотрывно глядел в пылающий костер. — Но нужен ли ты ей? — И не знал, что Елена сидит неподалеку, у стога, думает о нем и тоже шепчет:
— Ну, очнись… ну, посмотри в мою сторону… и если хочешь, приходи сюда. Приходи… И тогда что будет, то и будет. — Произнося это, она зябко куталась в платок. Нестерпимо холодно становилось ей: сразу же вырастал образ Акима Морева, и его опечаленные глаза возникали перед ней в темноте. И тогда она мысленно кричала, глядя на Ермолаева: «Нет, нет, не приходи! Я все равно не приму тебя, я прогоню тебя, и даже то, что появилось у меня к тебе, умрет так же, как оно умерло у Люси к Любченко…»
Далеко за Волгой, в казахстанских полупустынных степях, уже поднималось солнце, вонзая в глубину неба огненные мечи.
Ермолаев поднялся от костра, подошел к машине и, разбудив шофера, что-то сказал ему, показывая в сторону фермы, затем надел было на голову кепку с широким верхом, но тут же швырком бросил ее в кузов машины и напрямую, через лиман, зашагал от восходящего солнца.
Елена вспомнила, что он обещал заглянуть к ней на заре, и скрылась за стогом, вначале не желая, чтобы Ермолаев знал, что она тут провела ночь. Но, скрывшись, решила: «А почему должна таить? Пойду и скажу: «Видела, как вы сидели у костра».
Она вышла из засады и, идя наперерез, позвала:
— Оглянитесь! Я здесь, Константин Константинович!
Он крупным шагом, перескакивая ямины лимана, направился к ней, просветленно глядя на нее, ничего не видя под ногами.
— Споткнетесь, — предостерегла она, смущенно глядя на него, и, заметив в его волосах сухие травинки, добавила: — Степь забросила памятку. Я уберу ее.
Он опустил голову и заложил руки за поясницу, хотя очень хотелось ему в этот миг обнять хрупкое, как ему казалось, тело Елены. Но он этого не посмел сделать, а только сказал:
— Ну, а вы как… что… надумали?
— Да, — неожиданно для самой себя ответила она. — Еду к вам. Но сначала… присмотрюсь.
— Спасибо, — чуть погодя, идя рядом с ней к ферме, произнес он.
— За что спасибо? — спросила она, видимо ожидая тех слов, какие должны бы вырваться из уст Ермолаева, но услышала другое:
— Спасибо за то, что вы доверяете мне.
«Эх, ты! Такой верзила, — любовно-насмешливо произнесла она про себя, — а робеешь сказать то, что рвется из души».