Андрей Платонов - Том 1. Усомнившийся Макар
Он знал, что собаки дохнут и их бросают в канаву. Издох Волчок зимой, и его не нашел больше Митя.
Так было нельзя.
И Митя думал, что странники уходят в другую землю, на конец света, где встречаются со всеми, они жалеют всех и не могут тут оставаться.
Во сне он видел другую землю, где солнце светит днем и ночью, как большой костер, и кругом его сидят радостные тихие странники и Волчок, а вокруг сторожами ходят звезды.
<1920>
Серёга и я
Мы шли с работы. Около домов на камне лежал белый холодный свет вечереющего дня. И солнце было низко; оно рано уходило за кирпичные трубы кочегарок, эти угрожающие пальцы земли. Начиналась тихая сонная осень. Ветер дул реже и не был так жесток, как раскаленным ноющим летом. Небо побелело и стало ближе и ясней, будто опустило глаза к человеку.
Каждую прожитую осень я помнил с детства, и всегда она была такая же, как теперь. Белое небо, белая земля, пустой безголосый простор без конца и холодно.
По мостовой гремят телеги и ломовые на них спят, только передний дремлет и посматривает и махает без толку кнутовищем.
Мы дошли до слободы, где жили, и увидели поле. Там никого не было, и лес был не за семь верст, а прямо против нас. Он стоял и смотрел на жнивье, на каменный город и на нас. В стороне от леса на песчаном обдутом кургане стоял какой-то человек и будто всматривался в далекий город. Он стоял и не шевелился. Может быть, это была палка или забытое исклеванное вороньем чучело на бахчах. А я думал и знал, что там человек.
Старый Волчек встретил нас и обрадовался. Умные незвериные глаза ласкались и любили. Я как родился, помнил его. Волчек хорошо чуял это и на мой голос отзывался криком не по-собачьи.
Мой товарищ Сафронов пошел в свой переулок. Он знал и видел то же, что и я.
Нам обоим надоело вставать по гудку, и мы собирались бежать на Дон в кусты жить рыбаками. Мне больше хотелось уйти в пастухи, но и рыбаком быть хорошо, и я согласился.
До поры до времени мы молчали и таили в себе эту единственную нашу радость.
— Эх, хорошо бы, — говорил я.
— Хорошо, — откликался Сафронов.
— Ладно, штоль?
— Ладно.
И на том мы кончали.
Мастерская давила и ела наши души. Люди там делались злыми.
Цельный день мы таскали носилки со стружками и мусором, а то лодырничали, уходили в траву на задний двор и не боялись никого: все-равно навеки уйдем скоро отсюда.
— Эх, Серега, Серега… — Ни к чему говорил я от тоски и тихой радости скорого спасения.
— Да, Андрюх, будет нам жисть и не сказывай… Вон, вить, што, как оборотилось дело-то…
Серега Сафронов был умен и рассудителен, как большой мужик. Он был из деревни, а я городской. Во всех людях он видел мастеров в десятников, а я — не знаю кого, только боялся их.
И мы сошлись душа в душу, без него я пропал бы, а может быть, и он без меня. Не узнали, а почуяли мы это и полюбили друг друга и слепились, как два щенка на льдине.
Сафронов ушел и не оглянулся. Я постоял, постоял, посмотрел, как темнеет и тихнет все, пропадают поля, и пошел домой.
Дома я зажег лампу и взял любимую книжку. Листнул ее и прочел: в селе за рекою потух огонек — Мать спала. Волчек гавкал на дворе и жужжали под потолком издыхающие мухи.
Я увидел лето и большую белую ослепляющую реку в синих лучах. На песке, на том боку, засыпает соломенная деревня и брешут собаки, и нигде — никого. Только глядит в темное небо оттуда чей-то поздний огонь из окна. Должно, лампадка. Зудит мошкара над головой, и еще тише.
Тухнет огонь, будто его и не было. И не найдешь глазами, где была деревня. Обрадовалась и загудела мошкара — и сразу пропала. Один остался комарик и звенит как за две версты, а он на носу. Маленький и живой. Я мал и один, тихо и темно. Но сразу может кто-то показаться, ударить, загреметь и все осветить. И увидишь не то, что видно днем, а другое, и кто-то посмотрит оттуда на тебя, улыбнется и скроется.
А утром будут те же луга, поля, солома, деревня и плетни. И солнце ползет и чешет пашни. И я увижу, что здесь родился, и никуда не пойду.
Волчек ныл у сенец. Ветер шарахался в ставни. Мухи притихли на потолке, мать проснулась и глядела на меня.
Я задремал на столе и увидел счастливый сон, а утром забыл его и не мог рассказать.
На другой день мы с Серегой работать не пошли. А пошли в поле, куда подальше. Там мы залегли в песчаном логу и стали думать каждый про свое.
Солнце туго лезло по верху, выдирало из земли последнюю травку и растекалось по прохладному белому небу.
Сейчас ребята таскают там носилки. Долго еще до вечера, подумал я, и мне стало нехорошо на душе.
— Серег, а Серег? — позвал я.
— Ну — што?
— В селе за рекою потух огонек…
— Игде?
— Вечером на том боку в деревне…
— Нук штож.
Мы лежали на земле, как на теплой ладони. Осыпался песок и за шею поналезли муравьи. Парило будто весной. Мы поняли, что лежим прямо против неба и что мы живы. Я прижался к земле и почуял, как лечу вместе с ней и люблю.
Песок перестал ссыпаться, и ветер совсем стих. Я махнул рукою — ничего не было надо мною. Серега переобувался и слушал… Я схватился за траву и испугался. Мне подумалось, что я падаю, и я замер и прижался. Песок был горяч и крепок, и я отошел.
— Тут ведь земля не такая как у нас, — сказал я Сереге тихо, чтобы он ничего не узнал.
— Тут не земля, а песок.
На дороге пыль закрутилась столбом.
— Пошли штоль?
— Пойдем.
Мы тронулись к городу. Ветер стегал песком и завывал в стоячих сухих палках от подсолнухов. И откуда он взялся? Ничего не было…
— Сереж, Сережа… Когда ж на Дон скроемся? В селе за рекою потух огонек…
— Обожди. Надобно всех ребят с мастерской взять. Что ж они-то? Всеми тогда уже и тронемся оттуда, пропади она пропадом.
— А пойдут они с нами?
— Да обеспека, а то как же…
— Ну, пойдем, мне тоже их жалко. Мы одни што!.. Навстречу ехали мужики с базара, знакомые ребята прокатывались сзади, а потом пристали к нам.
— Знаешь што, Сереж? Пойдем к нам домой, я тебе книжку прочту, там складные стихи.
Белогорлик
[текст отсутствует]
Живая хата
[текст отсутствует]
Жажда нищего
(Видения истории)
Был какой-то очень дальний ясный, прозрачный век. В нем было спокойствие и тишина, будто вся жизнь изумленно застыла сама перед собой.
Был тихий век познания и света сияющей науки.
Тысячелетние царства инстинкта, страсти, чувства миновали давно. Теперь царствовал в мире самый юный царь — сознание, которое победило прошлое и пошло на завоевание грядущего.
Это был самый тихий век во вселенной: мысль ходила всюду неслышными волнами, она была первою силой, которая не гремела и не имела никакого вида.
Века похоронили древнее человечество чувств и красоты и родили человечество сознания и истины. Это уже не было человечество в виде системы личностей, это не был и коллектив спаявшихся людей самыми выгодными своими гранями один к другому, так что получилась одна цельная точная математическая фигура.
На земле, в том тихом веке сознания, жил кто-то Один, Большой Один, чьим отцом было коммунистическое человечество.
Большой Один не имел ни лица, никаких органов и никакого образа — он был как светящаяся, прозрачная, изумрудная, глубокая точка на самом дне вселенной — на земле. С виду он был очень мал, но почему-то был большой.
Это была сила сознания, окончательно выкристаллизовавшаяся чистая жизнь. Почти чистая, почти совершенная была эта жизнь горящей точки сознания, но не до конца. Потому что в ней был я — Пережиток.
В век ясности и тишины вылетел я из смрадного тысячелетия царства судьбы и стихийности и остался тенью на сияющем лике сознания; на образе Большого Одного.
Я был Пережиток, последняя соринка на круглых, замкнутых кругах совершенства и мирового конца.
Сознание, Большой Один превозмогал последние сопротивления природы и был близок к своему покою.
Большой Один кончал работу всех — камня, воды, травы, червя, человека и свою.
На пути к покою у Большого Одного оставался один только я — это было страшно и прекрасно.
Я был Пережиток, древний темный зов назад, мечущаяся злая сила, а Он был Большой и был Сознанием — самим светом, самою истиной, ибо когда сознание близко к покою, значит оно обладает истиной.
Но почему я, темная, безымянная сила, скрюченный палец воющей страсти, почему я еще цел и не уничтожен мыслью?
Это было единственной тайной мира, другие давно сгорели в борьбе с сознанием.
Мне было страшно от тишины, я знал, что ничего не знаю и живу в том, кто знает все. И я кричал от ужаса каменным голосом, и по мне ходил какой-то забытый ветер, прохладный, как древнее утро в росе. Я мутил глубь сознания, но тот Большой, в котором я был, молчал и терпел. И мне становилось все страшнее и страшнее. Мне хотелось чего-то теплого, горячего и неизвестного, мне хотелось ощущения чего-нибудь родного, такого же, как я, который был бы не больше меня.