Анатолий Злобин - Дом среди сосен
— Пошли. — Шмелев повернулся к Джабарову, и Джабаров увидел на его лице улыбку — застывшую, судорожную, ледяную, как та, которая была на лице Рязанцева. Джабаров вздрогнул: он понял, что должно произойти.
Шмелев поднялся, быстро зашагал к берегу.
Рассвет поднимался над озером. И тогда взлетели три красные ракеты. Живые пошли на последний приступ, и перед каждым лежал убитый. Подтолкни его, подползи к нему ближе, еще чуть-чуть подтолкни, опять подползи. Они застывшие, тяжелые, они ползут по шершавому льду со скрипом — толкай сильней, сначала ноги, потом плечо. Толкай! Не отрывайся от него, не бойся мертвого, прижимайся к нему крепче, не бойся его: ведь он твоя последняя защита и надежда. Он заледенел, он крепок, он теперь как броня.
Немцы на берегу сначала не поняли, в чем дело, а потом стали бить из всех пулеметов. Мертвые умирали снова, но медленно и неотвратимо двигались к берегу. За мертвыми ползли живые, ползли упрямо, отчаянно, беспощадно, потому что им не оставалось ничего другого и потому что мертвому не страшна никакая смерть.
Берег был все ближе. И пулеметы на берегу били все сильнее.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
О, русская земля!
«Слово о полку Игореве»ГЛАВА I
Полковник Рясной лежал на койке и ждал, когда зазуммерит телефонный аппарат, стоявший в изголовье. Сквозь синие окна просачивался слабый свет, пламя коптилки на столе съежилось и поблекло. Рясной лежал, ожидая, когда придется взять трубку, — тогда острая боль вопьется в поясницу, он услышит в своем голосе стыд, безнадежность. Весь вчерашний день, всю ночь он лежал, не смыкая глаз, беспомощный, отторгнутый от своих батальонов. Еще вечером Рясной послал в штаб армии связного с просьбой выделить подкрепление. Теперь он с нетерпением ждал ответа и страшился отказа, ибо отказ означал, что отнята последняя надежда.
Дверь в сени была приоткрыта, там слышались голоса.
— Огневая поддержка — великая вещь, — степенно говорил сержант Чашечкин. — Позапрошлой осенью стояли мы, значит, под этим Парфино. И приходит приказ — забрать. А там и брать-то нечего: ни домов, ни улиц не осталось, одно жалкое понятие. Ничья земля. А все равно приказано — брать!
«Ничья земля на войне самая дорогая, — машинально думал Рясной, слушая солдатский разговор. — За ничью землю приходится платить самой дорогой ценой...»
— Вот я и говорю, — продолжал Чашечкин. — Взять! И придают нам, значит, три гаубичных полка и дивизион катюш-эрэсов[7].
— Я помню, — сказал радист Марков. — Я тогда давал к ним связь. Только полков было два.
— Ну это как тебе угодно, не возражаю. Два так два. Я тогда в пехоте ишачил, до артиллерии касательства не имел. И вот собирают, значит, наш батальон и ставят задачу. А батальон-то весь — четыре человека. Полковник скомандовал по стойке «смирно» — взять Парфино или голова с плеч. «Даю, — говорит, — вам подкрепление — трех личных писарей из моего штаба». А мы: «Не надо нам писарей, товарищ полковник. Кто ж награды и все прочее писать будет, если писаря в атаку начнут ходить?» Зато артподготовку нам назначили — девяносто минут ноль-ноль. Выходим, значит, в болото — на исходную, залегли на кочках. И началась, скажу, артподготовка — сто лет проживу, такой красоты больше не увижу. Снарядов — что грачей на пашне после трактора. Все Парфино в воздух подняли, последние головешки в пух и прах разнесли. А потом три залпа «катюшами», красная ракета — все как у больших. И пошли мы вчетвером в атаку, с кочки на кочку перепрыгиваем. Так и взяли. Вот что значит артиллерия — бог войны! Медаль за этот бой получил: очень важный, сказывают, был населенный пункт. Зажигалку эту там национализировал. — Чашечкин сделал паузу, было слышно, как чиркнула зажигалка. — Осваиваем, значит, освобожденную территорию, пролез я под бревна и вижу — лежит на столе цела-целехонька. И кремни резервные были.
— Прошлый раз ты рассказывал, что у пленного фрица зажигалку отобрал. Забыл уже? — Марков засмеялся.
— Так я кому рассказывал? Понимать надо. Самому! Для красоты ему рассказывал. А тебе истинную правду выкладываю. Медаль-то вот она. И зажигалка — откуда она взялась?..
Громко хлопнула наружная дверь. Вошедший часто затопал валенками, что-то мягкое шлепнулось на пол.
— Привет начальству, — сказал Чашечкин. — А мы уж думали, ты под лед ушел.
— Спрашивал? — Рясной узнал голос писаря Васькова, который ходил в штаб.
— Спит, — ответил Марков. — Всю ночь ворочался. Под утро заснул.
— Переживает, — добавил Чашечкин.
— Как там? — спросил Марков. — Дают подкрепление?
— Дадут и еще прибавят, — ответил Чашечкин за Васькова. — Что в мешке-то принес? Не гостинцы?
— Все еще лежат? — спросил Васьков. — Не взяли?
— Там, наверно, и не осталось никого, — сказал Чашечкин. — Поддержки огневой нет.
— Молчат, — подтвердил Марков. — Каждый час вызываю. Видно, с рацией что-то случилось.
— А что докладывать, если лежат. Только нервы трепать.
— На войне надо докладывать, — сказал Марков.
— Это нам за лето наказание, — Чашечкин вздохнул. — Все лето рыбу жарили. Теперь искупаем.
Рясной осторожно потянулся за стаканом, который стоял на табурете. Поясницу обожгло болью. Рясной вскрикнул. Голоса за дверью тотчас смолкли. Потом дверь тихо приоткрылась, и в нее просунулась бритая голова.
— Давай вставать, Чашечкин.
— Здравия желаю, товарищ полковник! — крикнул Чашечкин с порога. Он распахнул дверь, вернулся в сени и вошел в избу с тазом в руках, с полотенцем через плечо. Следом вошел Васьков, поздоровался с полковником, прошел в угол за печку, где стоял его стол.
Чашечкин снова сходил в сени, принес два котелка с водой. Кряхтя и охая, Рясной сел на кровати, Чашечкин подсунул ему под спину подушки, поставил таз на колени Рясному, принялся поливать воду.
В избе становилось светлее. Ставя на пол пустой котелок, Чашечкин задул коптилку. Васьков сидел за столом в печном углу, затачивая карандаши. В сенях Марков включил радиостанцию, начал вызывать «Луну».
Рясной вытер руки, уселся поудобнее на кровати, облегченно и глубоко вздохнул. Чашечкин вставил пустые котелки один в другой, положил котелки в таз, поднял таз и вышел в сени.
— Принеси утюг, — сказал Рясной вслед. — Да погорячее.
Васьков вышел в сени, вернулся обратно с мешком в руках. Пройдя за печку, бросил мешок в угол. Рясной молча наблюдал за ним.
— Васьков, — позвал он.
Васьков вышел из-за печки и встал против лежанки.
— Рапорт передал?
— Так точно, товарищ полковник.
— Кому?
— Адъютанту начальника штаба.
— Он спрашивал, о чем рапорт?
— Так точно, спрашивал.
— Что сказал?
— Сказал: вряд ли можно рассчитывать, что нам дадут подкрепление. Сказал: командующий очень сердит, что мы до сих пор не взяли Устриково, и очень ругал полковника Славина.
— Откуда узнал про это?
— Его раненого привезли при мне. Еще вечером.
— Что говорил еще?
— Сказал, что он все-таки доложит и передаст ответ телефонограммой.
За дверью Марков бубнил безжизненным раздраженным голосом.
— Где был еще? — строго спросил Рясной.
— В отделе кадров, — сказал Васьков и посмотрел за печку.
— У Глущенко? — переспросил Рясной. — Что принес в мешке?
— Так, товарищ полковник, ничего особенного.
— Я спрашиваю: что в мешке? Покажи.
— Там ничего нет, товарищ полковник, честное слово. Бланки взял у писарей.
— Дай мешок! — С испуганным лицом Васьков скрылся за печкой, вынес оттуда мешок, пересек избу, положил мешок на стол.
— Разрешите идти, товарищ полковник? — спросил он, глядя на печку.
— Стоять! Положи сюда. — Рясной показал рукой в ноги, лицо исказилось от боли.
Васьков положил мешок и жалко топтался перед кроватью, стараясь не смотреть, что делает полковник Рясной, но глаза его сами собой притягивались к мешку. Рясной развязал мешок, поднял его за нижние углы и тряхнул.
— Так вот что ты принес, — говорил он, задыхаясь от ярости, — вот что, вот что...
На одеяло, на пол, на табуретку просыпались широкие бланки, переплетенные в одинаковые серые книжицы. Одна из книжиц стукнулась корешком и раскрылась. Стал виден чистый лист, разграфленный в линейку и обведенный густой черной рамкой. На этом листке в линейку и рамку пишется фамилия, имя, отчество, потом добавляется — где, когда, при каких героических обстоятельствах, где захоронен, а может, без вести пропал, еще несколько слов соболезнования, и бланк почти готов. Потом полковник берет в руки черный, остро оточенный карандаш и расписывается, потом писарь ставит число и год и круглую печать с номером полевой почты — и бланк готов совсем. А потом истошный бабий вопль у околицы на всю деревню. Вскрикивает, замертво падает женщина на пятом этаже большого каменного дома. А прохожие спешат по улице и не видят вдовьих слез. А потом сгибаются плечи и волосы покрываются пеплом. Горькие голоса несутся над опустевшими селами, над затемненными городами, и как только утихает один голос, тотчас начинается другой; скорбный стон стоит над русской землей, и русские жены сохнут от слез — ни думой не подумать, ни очами не повидать, — тоска-печаль льется по земле русской, и жены русские, невесты, матери стенают в слезах уже который год: и на кого ж ты нас покинул, куда же ты ушел, мой ненаглядный, возлюбленный мой, желанный мой, защитник мой, любовь моя бесценная, кормилец ты мой, изумрудный ты мой и ласковый, зачем закрылися навек твои оченьки, зачем оставил ты сиротинушек, лучше бы я сама в землю легла. И будь она проклята, будь они прокляты, будьте все вы прокляты, кто затеял эту войну; как только затихает один тоскующий голос, тотчас возникает другой, и вторит, вторит бесконечная боль-печаль.