Иван Вазов - Повести и рассказы
Хаджи Ахилл плакал, как Иеремия{118} на развалинах вавилонских.
С той поры он начал пить.
Другого утешения у него не было.
Но Хаджи Ахилл был философ. Он сказал себе: «воля божья!» — и скоро примирился со своим новым положением и с той клеткой, которая стала его обиталищем.
В несчастии он не предался отчаянию и не размозжил себе голову, как Тамерлан, о железные прутья и не оборвал свою жизнь при помощи яда, как Фемистокл. У него не было ни зверства первого, ни чувствительности второго, чтобы покончить с мучительным существованием. Если бы Тамерлан умел играть на булгарии, а Фемистокл — брить головы, они, наверное, обнаружили бы, что существует еще modus vivendi[20] на этом свете, что человек не умирает ни от печали, имея булгарию, ни от голода, имея бритву.
Наоборот. Если бы Хаджи Ахилла выгнали из его тесной клетки-кофейни, он нашел бы другой уголок на земле, где можно было бы дожидаться естественной смерти, или хоть какую-нибудь пустую бочку, чтобы жить в ней, как Диоген, радуясь солнцу.
Так или иначе, он остался жив, но в душе его возникла и утвердилась неумолимая ненависть к адвокатам. По его мнению, адвокаты — это позор мироздания.
— Одну господь ошибку сделал — адвокатов создал, — говорил он со вздохом. И покорно пил свою чашу.
* * *Хаджи Ахилл устроил кофейню на свой лад. Как он сам, как его приказавшая долго жить башня, так и кофейня его поражала взгляд своим оригинальным убранством. Так как она не была побелена, а обмазана глиной, и черные стены раздражали его своим видом, вызывая у него разлитие желчи, он решил немножко их приукрасить и приступил к делу со всей решительностью и искусством знатока… Через год посетитель, войдя в кофейню, останавливался, пораженный необычайным, ослепительным зрелищем. Все стены были заклеены разноцветной бумагой, всякими рисунками, картинками, фигурками, библейскими, историческими и комическими сценами, всевозможными чертежами, изображениями неведомых и невиданных животных. Если б не кофейники, изящно развешанные на стене, возле дымохода, да бритвы, симметрично всунутые тупой стороной в узенькую дощечку, иностранный турист, впервые сюда вошедший, подумал бы, что это — большая картинная галерея, всемирная выставка произведений живописи в восточном вкусе!
И в самом деле, это было удивительное, любопытное собрание разнообразных, странных невообразимых рисунков и картин, которые только оригинальный и художественный вкус Хаджи Ахилла сумел выискать, сгруппировать, расположить и привести к согласию. Тут не было никакой искусственной системы, никакого насильственного принципа, никакого заранее составленного плана. Все наклеивалось с какой-то философской небрежностью. Высокое и низкое, изящное и грубое, набожное и нечестивое, благородное и смешное — все противоположности и контрасты находились тут рядом, запросто, откинув предрассудки, как равные… Возле истории восседала ботаника, возле богословия смеялась карикатура. Все друг с другом соприкасалось: возле фотографии Максимильяна находилась фигура яванского тигра; возле головы Александра Македонского в фригийском шлеме простодушно красовался портрет Хаджи Ахилла с заветным султан-махмудовым фесом на голове и иерусалимским чубуком в руках; возле небольшой карты полушарий, выдранной из какого-нибудь Данова атласа{119}, была приклеена обложка от пачки папиросной бумаги, фирмы Жоб; в непосредственном соседстве с гравюрой, изображающей святого Пантелеймона в тот момент, когда он, изменяя закон природы, насаживает лошадиную голову ослу, находилась вырванная из иллюстрированного журнала картинка с какой-то актрисой, пляшущей канкан. Возле портрета Франца Иосифа и его августейшей супруги висел рисунок от руки, на котором Марко Королевич заносил над Мусой-Кеседжией свой шестопер; наконец, возле гравюры нового святого Георгия в моралийском фесе и арнаутской рубахе — изображение бомбардировки Севастополя.
Контрасты содержания еще более подчеркивались разнообразием художественных приемов, демонстрируемых этим бесконечным парадом всевозможных форм и красок!
Но изумление зрителя не кончалось на этом. Полки были полны новых сокровищ человеческого ума! Новые чудеса манили взгляд. Там были навалены, прибиты, наставлены, сложены — все в том же гармоническом беспорядке — тысячи изделий и предметов из металла, дерева, гипса, камня, картона, кости — целый музей, где были представлены во всевозможных образцах, в естественном и искусственном виде, три царства природы. Там перемешались столярные, слесарные, гончарные ремесла, литейное дело, ваяние; блистали в разных видах и формах, на разных этапах своего развития, техника, искусство, наука, изобретательство; там красовались цинковые подсвечники, старые коробочки, сломанные табакерки, разные колесики, жестяные самопрялки, точильные камни, гипсовые статуэтки, карловские горшочки, сопотские и габровские ножи в красных ножнах, троянские иглы для сшивания ковров, деревянные части женевских часов, черные и металлические пуговицы, пловдивские позолоченные курительные трубки, обломки рогов средногорского оленя, куски слоновой кости, человеческий зубы, лошадиные подковы, фляжки из тыквы для воды, якорь, габровская деревянная солонка, Венера без руки, липованские иконы, разбитые зеркала, мундштуки, чубуки, чубучки, чубучоночки, наргиле с разорванной трубкой, пузатые скляночки с бальзамом (сопотское изделие) и пустые флакончики с этикетками парижских и лионских фабрик, чашки, блюдечки, доски для игры в нарды, фарфоровые тарелочки, патронташи, весы, клетка, копье, несколько сабель, пистолет с испорченным спуском, игральные карты, гвоздики, гирьки, старые календари, снотолкователь Найдена Иовановича, библия, утиные перья для письма, павлиньи перья из калоферского женского монастыря. Бесчисленное множество подобных мелочей, пустяков, разных разностей глядело с этих пыльных полок, свидетельствуя о великом терпении и настойчивости Хаджи Ахилла.
При всем том Хаджи Ахилл понимал, какую ценность имеют его коллекции, и с невыразимым наслаждением глядел на посетителей, имевших снисходительность интересоваться его сокровищами и внимательно их рассматривать.
Тут все лицо его озаряла самодовольная улыбка и он, выпустив целое облако дыма изо рта, принимался, как прежде крестьянам, рассказывать любопытным истории всех этих изделий: это он купил в Бухаресте, то привез из Иерусалима, то разбила кошка, опрометчиво кинувшись за мышью, это испорчено по глупости бабушки Евы и так далее, без конца… И все эти бесконечные рассказы, объяснения всегда кончались словами:
— Ума палата, язык — бритва, хитрый змей!
Тут он подразумевал самого себя.
Но заметив, что кто-нибудь язвительно улыбается или смеется над ним, не веря надлежащим образом в достоинство его сокровищ, он угрожающе хмурился и тотчас находил какую-нибудь едкую эпиграмму, какой-нибудь удачный острый ответ.
Как-то раз учившийся в России молодой студент, желая посмеяться над ним в многолюдном обществе, имел неделикатность спросить:
— Удивляюсь я, дедушка Хаджи: с какой стати ты собрал весь этот хлам?
— На удивленье дурачкам, — спокойно ответил Хаджи Ахилл.
Парень так и сел.
Общий смех.
Отношения Хаджи Ахилла к согражданам имели двойственный характер. Сопотцы были ненавистны ему своей гордостью, своим лукавством и ханжеством. Он не принимал участия в их междоусобных распрях, их вечных взаимных травлях. Не примыкал ни к одной из двух партий — молодых и чорбаджий, ожесточенно боровшихся между собой всеми видами оружия: молодые — нападками, распространением сатир, которые он находил каждое утро приклеенными к дверям своей кофейни, а чорбаджии — интригами перед турками и жандармами. Борьба идеи против насилия не увлекала его, казалась ему несвоевременной: он чуждался партий, стоял выше волнений и пыла страстей.
— С такими вот головами мы пятьсот лет тому назад упустили птичку, — печально сказал он как-то раз собравшимся у него в кофейне вождям партий. (Под «птичкой» подразумевалось болгарское царство.)
И сейчас же затянулся из чубука, довольный тем, что высказал опасную истину.
Он открыто бичевал пороки сограждан. Его страшно возмущало ханжество некоторых лиц, в душевную чистоту которых он не слишком верил. С саркастической улыбкой смотрел он на них каждое утро из окошка своей кофейни, когда они медленно, важно шли в церковь.
— Богу молятся, а дьяволу служат, — говорил Хаджи Ахилл.
Он давал им особые имена. Одного называл Лукавым рабом, другого Фарисеем, третьего Ананией, четвертого Кайафой, пятого Иродом{120} и так далее.
Незнакомый с сочинениями Вольтера, Ренана или хотя бы Бюхнера, он тем не менее совершенно утратил чувство благочестия и совсем не ходил в церковь, так как считал, что чем человек набожней, тем лицемерней. И не упускал случая заявить протест против этого соблазна. Он протестовал против грубого практицизма, господствующего в наше время во всех классах и слоях общества. При виде проходящего мимо его кофейни священника он говорил: