Сергей Петров - Память о розовой лошади
Весь вечер я проговорил об отчиме и выложил все, что успел узнать.
Отец внимательно слушал, кивал большой головой и похмыкивал:
— Хм, да... Любопытно... Очень даже любопытно.
Слушая меня, он скоро стал улыбаться, и эта его улыбка, какое-то снисходительное похмыкивание внезапно озарили меня догадкой: ничего интересного, существенного для отца я не открыл — его лишь забавлял мой рассказ.
Только превращения отчима у зеркала перед тем как он собирался на улицу затронули его любопытство: на лицо отца набежала задумчивость, он покачал головой:
— Обиженным представляется... — и жестко сказал, словно начисто отметал чьи-то возражения. Отец меня похвалил: — Оказывается, ты наблюдательный. Молодец. Но помни, что человека раскрыть трудно: можно годами за ним наблюдать, а спрятанное глубоко внутри не увидеть... А иногда какой-нибудь ход, ложный выпад мигом его раскроет.
Похвала отца, его совет впоследствии, дома, и подтолкнули меня... Поддавшись внезапному порыву, вдохновению, решив, что именно сейчас все окончательно выяснится, я — в ответ на какое-то замечание отчима — выкинул вперед руку, рявкнул:
— Хайль Гитлер! — И, чувствуя, как проваливается сердце, вытянулся во весь рост, щелкнул каблуками: — Яволь!
Отчиму словно кипятком плеснули в лицо — так он от меня отшатнулся. Но тут же глаза его побелели, он шагнул ко мне, сжимая кулаки так, что натянулась, стала глянцевой кожа.
Выскочив в коридор, я хлопнул дверью и зачем-то добавил:
— Ауф видер зеен.
Роберт Иванович, к чести его, за мной не выбежал, а я, потоптавшись, надел пальто и ушел к бабушке.
В тот момент мне так не хватало мужского сочувствия, что я все — с подробностями, рассказал Юрию. Он схватился за живот, захохотал, повалился спиной на кровать и задрыгал от восторга ногами:
— Ум-мо-орил... Молодец. Правильно сделал. Так его... Пусть знает наших...
И мне внезапно стало не по себе.
Домой я возвращался понуро: не мог представить, как посмотрю в глаза матери. Но она встретила меня спокойно, и я понял — отчим промолчал о моей выходке.
После того дня мы с Робертом Ивановичем долго не не разговаривали. Встречаясь с ним в коридоре, я старался побыстрее пройти мимо, а у него глаза сразу становились какими-то невидящими, пустыми. Теперь после уроков я почти всегда уходил к бабушке — обедал там, занимался. В старом доме меня встречали тепло, но все словно слегка жалели: бабушка и Аля старались накормить посытнее и повкуснее, Юрий зазывал поиграть в шахматы, шутил, рассказывал всякие смешные истории, точно задался целью постоянно вселять в меня жизнерадостность, бодрость; бабушка Аня не упускала случая подсунуть мне, как малому ребенку, что-нибудь вкусное.
Домой я обычно старался вернуться до прихода матери с работы, но иногда засиживался и приходил позднее. Она никогда не упрекала — только спрашивала:
— Опять у наших пропадал? Как они там живут?
— Нормально. По-старому, — отвечал я и шел в свою комнату, затылком, всей спиной ощущая долгий взгляд матери.
Вскоре у меня стало появляться такое чувство, будто я играю какую-то насквозь фальшивую роль... Действительно, с чего бы меня жалеть? Жил я в отдельной комнате, никто меня не притеснял, не вмешивался в мои дела. Смутно я начал понимать, что как бы совершаю предательство по отношению к матери, бросаю на нее тень; точнее — ставлю ее в глазах людей, ничего не знавших о нашей жизни, в нехорошее положение.
А тут еще эта старуха с двумя злыми собачками, жившая этажом ниже. И чего она привязалась ко мне? Когда успел насолить ей Роберт Иванович? Не пойму. С матерью старуха не здоровалась. Встречаясь с ней во дворе или в подъезде, подчеркнуто сторонилась или, семеня, обходила стороной, или, если это случалось на лестнице, чуть ли не вдавливалась спиной в стену, уступая дорогу, точно боялась даже слегка коснуться матери подолом юбки; злость старухи передавалась и собакам: вообще шумливые, мать они облаивали с особым удовольствием. А я для старухи с младенчески розовым лицом стал вроде света в окошке, самым дорогим человеком. Дверь ее квартиры, похоже, всегда была чуть приоткрыта, или, может быть, она провертела в ней дырку, чтобы сторожить меня — кто знает? — но подняться наверх спокойно я не мог, хоть и старался лестничную площадку второго этажа пройти быстро и тихо, почти на цыпочках; едва я ставил на площадку ногу, как передо мной появлялась старуха в чепчике с оборками — собачата уже крутились у нее в ногах, путались в подоле длинной черной юбки — и сладким, тягучим, как надоевшая за войну патока, голосом просила:
— Володя, мальчик, заходи, пожалуйста, в гости.
Она никак не могла поверить, что я живу спокойно, ей, наверное казалось, что меня истязают, мучают, поджигают пятки, загоняют под ногти иголки, а я, такой вот мужественный, терпеливо выношу страдания; разуверить ее было невозможно, а приставания старухи так опротивели, что я в конце концов не выдержал и вспылил:
— Оставьте меня. Надоели.
Старуха охнула, прижала к щекам ладони, а собачата на весь подъезд закатили истерику; я на них топнул, прикрикнул:
— Тихо вы! — и показал кулак.
Во дворе дома мы, ребята, вытоптали в снегу площадку под футбольное поле, ворота обозначили комьями снега, а вместо настоящего мяча, о котором в то время приходилось только мечтать, сшили матерчатый, набитый тряпками. Однажды гоняли мы свой матерчатый мяч, грудой свалив, как обычно, пальто на снег у края площадки, и тут вышла погулять та старуха; сначала послышался звонкий лай, из подъезда выкатились обе собачки, залаяли на свежем воздухе еще сильнее, запрыгали, задурили, норовя повалить друг друга в снег, а потом показалась их хозяйка в валенках и в червой потертой шубе. Старуха не спеша двинулась вдоль стены дома к арке на улицу, а из арки во двор в этот момент вывернулся Роберт Иванович. Старуха как будто оступилась, затопталась на месте, затем решительно пошла ему навстречу, вскидывая голову и выпрямляя спину из последних старушечьих сил. На меня что-то накатило, какой-то протест, зло на старуху, я перехватил мяч, пнул его в сторону отчима и закричал:
— Роберт Иванович! Пасую! Бейте по воротам! — а сам замер, подумав: а правильно ли он меня поймет?
Понял он правильно: быстро, ловко подобрал полы пальто и погнал, обходя ребят, мяч к воротам; собаки старухи с веселым лаем тоже побежали за мячом, словно решили включиться в игру, и старуха застыла на месте, оторопев от всего, что происходило во дворе.
Слабо, но с явным возмущением она крикнула, подзывая собак:
— Пальма! Барон!
Они даже не оглянулись.
Обведя ребят, Роберт Иванович сильно пнул по мячу, и мяч косо прошел между двумя снежными комьями — гол был забит. Все на площадке остановились, тяжело дыша, остановились и собачки — смотрели на подкатившийся к сараям мяч, а крючки их поднятых хвостиков нервно подрагивали.
В тот день я простил им бесконечное тявканье.
Наверное, не все было так просто, как представляется теперь, взрослому, не сразу, не вмиг я примирился с отчимом, накатывалось иногда и раздражение, случались приливы враждебности и к нему, и к матери, особенно осенью, когда я приезжал от отца, но знаю, что после той игры в футбол отношения наши стали улучшаться.
Около двух лет мы прожили в новой квартире, и вот как-то в субботу вечером к нам в гости неожиданно зашел Юрий, слегка подвыпивший, с бутылкой водки во внутреннем кармане, вспузырившей пальто на груди.
— В сквере недалеко от вас с приятелями были, — смущенно пояснил он, — там гранитную тумбу поставили с надписью, что здесь будет памятник танкистам...
— Знаю, — кивнула мать. — Проходи.
— ...Что-то и вспомнил тебя. Дай, думаю, загляну на огонек. Посмотреть, как живете, — еще ни разу ведь у вас не был.
Несколько удивленная его приходом, мать, чувствовалось, были и довольна: все же двоюродный брат, а с родственниками отношения пока оставались натянутыми. Доброжелательно отнеслась и к бутылке водки, которую Юрий принес, посмеялась: «Закусить чего-нибудь приготовлю, и мы запьянствуем». И отчим, похоже, не помнил зла, вышел в коридор, радушно поздоровался с Юрием за руку и даже хотел помочь ему снять пальто.
Мужчины прошли в большую комнату — присели к столу, примолкли, поглядывая друг на друга, смешно заморщили лбы — в явном раздумье, что бы такое умное сказать. Уверен, вдвоем — без матери — они бы совсем заскучали: не о чем, похоже, им было разговаривать, не прошла еще взаимная настороженность, и они привязались ко мне, словно я стал для них той самой спасительной соломинкой, за которую хватаются.
— Давно ты у нас не появлялся, я уже стал скучать, — укоризненно сказал Юрий. — А вырос-то как, небось успел меня догнать...
Он заставил меня мериться с ним ростом: мы встали спина к спине, а отчим поводил у нас над головами ладонью; оказалось, мы и верно сравнялись.
— Жизнь — да-а... — глубокомысленно протянул Юрий.