Антон Макаренко - Том 7. Публицистика. Сценарии
— Мин херц… прикажи показать ему барабанную ловкость. Алеша, бери барабан…
Не спеша положил Алешка Бровкин шапку, принял со стола барабан, посмотрел на потолок скучным взором и ударил, раскатился горохом — выбил сбор, зарю, походный марш, „бегом, коли, руби, ура“ и чесанул плясовую — ух ты! Стоял, как истукан, одни кисти рук да палочки летали — даже не видно.
Петр кинулся к нему, схватил за уши, удивясь, глядел в глаза, несколько раз поцеловал:
— В первую роту барабанщиком!..»
Откуда у Алешки степенный вид, чистая одежда, а самое главное, откуда высшая барабанная квалификация, где провел Алеша свою юность, читатель не узнает никогда. И здесь по отношению к Алеше автор проявил неразборчивость средств, только бы поддержать как-нибудь его линию в романе. В дальнейшем Алеша опускается до положения среднего героя для поручений и иногда встречается на страницах романа в том или другом деле. Но в нем нет уже ничего характерного, ни крестьянского, ни бровкинского, ни барабанного.
Михайла Тыртов кончает также невыразительно.
На с. 39 более удачливый и богатый его сверстник Степка Одоевский оказывает Михайле такую протекцию: «Боярыню одну надо ублаготворить… Есть одна боярыня знатная… Сидит на коробах с казной, а бес ее свербит… Понял, Мишка? Будешь ходить в повиновении — тогда твое счастье… А заворуешься, велю кинуть в яму к медведям — и костей не найдут».
Вероятно, Михайла Тыртов попал к этой боярыне и испытал счастье. Какое отношение имеет это счастье к истории Петра Первого, остается неизвестным. Сам Тыртов еще один раз показывается на страницах книги:
«Михаил Тыртов, осаживая жеребца, поправил шапку. Красив, наряден, воротник ферязи — выше головы, губы крашены, глаза подведены до висков. Кривая сабля звенит о персидское стремя…»
В таком великолепном оформлении Степка Одоевский посылает Тыртова агитировать в народе против Нарышкиных. На протяжении двух страниц Тыртов пробивается сквозь толпу, и ему не удается сказать ни одного слова агитации. По поводу этой неудачи Шакловитый говорит Одоевскому:
«— Половчее к ним надо послать человека…»
На этом роль Михайлы Тыртова и заканчивается, по крайней мере, в границах напечатанных двух частей романа. И в этом случае занятно завязанная личная судьба дворянского сына, впавшего в отчаяние от нищеты и разорения, обрывается почти необъяснимо.
Такая же судьба сопровождает и других деятелей романа, намеченных как будто представлять личные судьбы. Более других развернута линия Саньки, дочери Бровкина, благодаря вмешательству и покровительству Петра прошедшей быстрый путь от крестьянской девушки до великолепной придворной дамы, красавицы и украшения двора Августа II и других. Но даже Санька едва ли выходит за границы иллюстрации, сама по себе не имеет значения и ни в какой интриге участия не принимает.
Очень слабо намечены в романе линии крестьянских и посадских протестантов: Цыгана, Иуды, Овдокима, Жемова. Изредка они бродят между страницами, произносят несколько протестующих слов, грозят и предсказывают. Наконец, на с. 271–274 показывается настоящее разбойничье гнездо за Окой, организованное этими персонажами, читатель серьезно рассчитывает посмотреть, что из этой затеи выйдет, но автор, очевидно, решил, что с разбойничками возни может быть чересчур много, и разбойничье гнездо ликвидируется, не успевши себя показать. Жемов потом встречается в качестве честного кузнеца и участвует в великолепной сцене работы над якорем, покрикивает на царя. Остальные влачат жалкое сюжетное существование. В лучшем случае, они состоят в некотором «геройском» резерве, и автор изредка мобилизует то одного из них, то другого, чтобы поместить в каком-нибудь наблюдательном пункте — оттуда рассматривать события. Это, конечно, оживляет картину событий, сообщает им беллетристический колорит, но, в сущности, представляет псевдосюжетный прием, ибо ничего не прибавляет к характеристике действующих лиц, обращает их в служебные пассивные фигуры. Автор довольно часто прибегает к такому приему. Того же Бровкина он помещает на улице, чтобы наблюдать свадебный поезд шута Тургенева. Суть изображаемого заключается в самом поезде, а Бровкин привлекается в качестве статиста для удобства повествования, а может быть для того, чтобы читатель не забыл о его существовании. Бывают в таком положении и другие герои. Алексашка и Алешка наблюдают стрелецкий бунт у Красного крыльца. Василий Волков рыщет на коне, разыскивая пропавшего молодого царя. (Мог быть на его месте любой стольник.) Овдоким, Цыган и Иуда наблюдают казнь Кульмана. Алеша Бровкин набирает солдат на севере и наблюдает попадает Санька в усадьбу пана Малаховского и ко двору Августа II. В такой же позиции стоит Алеша, встречая Петра на привале у реки Луги.
Из сюжетных починов писателя почти не получается ничего. Работает в качестве сюжета личная история самого Петра и его ближайших помощников — лиц исторических. В эту историю автор не вносит вымысла или вносит очень мало. Можно представить себе усиление сюжетного интереса в изображении психологии действующих лиц, в изображении тех противоречий и колебаний, которые переживает каждый герой. Но и с этой стороны роман «Петр Первый» беден элементами романа.
Автор не позволяет читателю проникнуть в глубину переживаний героев, он дает ему только возможность видеть и слышать. Читатель видит очень много: дома, улицы, пейзажи, лица, мимику, корабли, экипажи, пиры, попойки и оргии, движение войск, сражения. Все это он видит в замечательной, хочется сказать больше, в восхитительной, великолепной картинности; здесь мастерство А. Н. Толстого достигает чрезвычайно высоких степеней. Даже в самых неважных, пустяковых случаях автор умеет широко открыть читательские глаза и сделать их острыми. В приведенных выше отрывках, касающихся самых незначительных мест романа, мы наблюдаем такую же «зрительную щедрость» писателя, его свободный, остроумный взгляд, его знание людей и жизни. Барабанщик «Алешка посмотрел на потолок скучным взором». Тыртов, «осаживая жеребца, поправил шапку». На каждой странице мы встретим такое же великолепное мастерство видения, такие же экономно-выразительные, простые, убедительные и всегда неожиданно-талантливые краски. Вот я открываю наугад первые попавшиеся страницы и делаю это в полной уверенности, что на каждой найду несколько подобных прелестных строк:
124. «Софья, вцепясь ногтями в подлокотники, перегнулась с трона, — у самой дрожали щеки». «Он (Ромодановский)… мотнул жабрами, закрученными усами, попятился, сел на лавку…»
222. «Воробьиха вошла истово, но бойко. Баба была чистая, в новых лаптях, под холщовой юбкой носила для аромату пучок шалфею. Губы мягкие, взор мышиный, лицо хоть старое, но румяное, и говорила — без умолку…»
270. «В саду — черно и влажно. Сквозь раскрытую дверь — звезды. Иногда падал в полосе света из комнаты сухой лист».
332. «Курфюрстина была худа, вся в морщинках, недостаток между нижними зубами залеплен воском, кружева на вырезе лилового платья прикрывали то, что не могло уже соблазнять».
Таких примеров можно привести столько, сколько абзацев в книге. Это зрительное богатство, прежде всего, воспринимает читатель, он действительно видит людей такими, какими он хочет их представить ему автор. Затем он слышит их слова, смех, стоны. Наконец, вместе с ними он ощущает многое при помощи осязания, обоняния, вкуса.
«Падал тихий снежок, небо было снежное, на высоком тыну сидели галки, и здесь не так студено, как в сенях».
«Аннушкино платье шуршало, глаза ее просохли, как небо после дождя».
«Остро пахло весенней сыростью. Под большими звездами на чуть сереющей реке шуршали льдины».
«Сунув руки в карманы, тихо посвистывая, Петр шел по берегу у самой воды».
«Кенигсек сидел, подогнув ногу под стул, в левой руке — табакерка, правая — свободна для изящных движений… Его парик, надушенный мускусом, едва ли не был шире плеч».
Читатель не только видит, читатель слышит запахи, ощущает холод сеней и вместе с ребятами рад, что на дворе теплее, чем в сенях. Но все это он воспринимает только своими внешними чувствами. Переживания героев, их размышления, надежды, их самые тайные духовные глубины недоступны внешним чувствам, автор же очень скупо помогает читателю проникнуть в психику героев. Можно буквально по пальцам перечислить те места в романе, где А. Н. Толстой изменяет этой своей скупости, где (приводим только из первой части) приоткрывается немного великолепная завеса внешнего ощущения и читатель получает возможность заглянуть в глубину:
40. Софья в тереме — ее мысли о женской доле, о ее любви к Голицыну.
112. Мысли царицы Натальи Кирилловны об опасностях, угрожающих ее сыну Петру.
144. Переживания жены Петра Евдокии в одиночестве.