Владимир Рублев - Семья
Петр Григорьевич что-то старательно чертил на белом ватмане. Он едва заметно кивнул друзьям, когда они вошли в комнату. Вот он быстро придвинул к себе тетрадный листок, что-то подсчитал там, шевеля губами, осторожно наклонился опять над ватманом и вписал туда какую-то цифру. И лишь после этого обернулся к пришедшим.
— Рановато пожаловали... Я еще не все подсчитал.
— А это что такое? — с любопытством склонился над ватманом Санька.
— Это... Ишь ты, шустрый какой, — в уголках рта старого горняка обозначилась и сразу же исчезла улыбка. — Врубовку новую выдумываю... с двумя барами... Понял?
Санька недоверчиво блеснул глазами: шутка?
— Врубовка, брат ты мой, должна обязательно быть, — серьезно продолжал Петр Григорьевич. — Сижу вот, кумекаю и вижу, что не ошибся.
Теперь уже и Валентин удивился: Петр Григорьевич, который редко брался за карандаш, мечтает создать новую врубовку?!
Все трое склонились над расчерченным листом ватмана. Петр Григорьевич, не торопясь, пояснял.
— Подождите, подождите, Петр Григорьевич! — вдруг встрепенулся Валентин. — А ведь можно еще и до изготовления такой машины два раза подрубать пласт! Можно так?
Петр Григорьевич энергично ударил рукой по столу:
— Молодцы, ребята, разгадали-таки, зачем я вас позвал. Рассказываю вам, а сам думаю: поймут они, к чему клоню, или нет?
Оказывается, Петр Григорьевич уже несколько дней производил двойную подрубку лавы, а вчера посоветовался с Шалиным и решил обучить своему новому методу бывших учеников. И Валентин, и Санька охотно согласились на это.
— Но как это раньше никто не додумался до такого простого дела? — удивился Валентин.: — Все знали, что бар врубовки часто заклинивается, да и навалоотбойщикам работы стало бы меньше.
— Плохо думали, значит, — отвел глаза Петр Григорьевич.
А прощаясь, напутствовал товарищей:
— Давайте-ка, завтра и приступайте к двойному врубу, ребята. Я с начальником участка переговорю.
Так и началось новое, значительное в жизни Валентина.
Время теперь летело незаметно, и вместе с днями напряженной работы, занявшей все мысли Валентина, уходили куда-то прочь болезненные раздумья над своей судьбой, от которых он никак не мог отделаться.
Однажды в шахтном сквере он снова встретился с Желтяновым.
— Специально приехал тебя поздравить, — улыбался Костя, показывая статью «Творческая инициатива горняков», напечатанную в областной газете. В статье рассказывалось об испытании метода Комлева врубмашинистом Астаниным и помощником Окуневым. — И еще вот что... Алексей Ильич просил тебя приезжать, он уже, образно говоря, приказ о зачислении тебя в редакцию заготовил.
А когда Костя услышал, что Валентин не хочет ехать в Шахтинск, находя, что в Ельном лучше, Желтянов от удивления не нашелся, что сказать.
— Писать я вам иногда буду, а работать — нет, не поеду. — И с улыбкой глядя на ошеломленного Костю, добавил: — Так и передай Алексею Ильичу, пусть не обижается.
— Но это же... глупо, наконец! — опомнился Костя. — Для тебя же лучше делают, а ты... Слушай, брось выбрыкиваться, как телка бабушки Дуни, бери расчет и — на машину.
— Всего доброго, Костя, — подал руку Валентин, поняв, что Желтянову трудно уяснить, что удерживает Астанина в Ельном.
23
Тихо стучат стенные часы, убаюкивая своим равномерным ходом. Настольная лампа вырывает и» ночного полумрака комнаты стол и склонившуюся над ним женскую фигуру. В удивительно спокойной тишине слышно, как тоненько поскрипывает перо, быстро бегущее по белому листу бумаги, слышно ровное дыхание спящей Нины Павловны.
Галина пишет письмо подруге.
«...А вчера я как-то по-особенному почувствовала удары моего «будущего человека». Понимаешь, Рита, до этого я не могла себе представить, как сильно волнует будущую мать еще не рожденный ребенок... А сейчас, едва он зашевелится, настойчиво заявляя о себе, я сяду и слушаю, жду новых ударов, и, кажется, два мира оживают во мне: мой и его, особый, таинственный мир, и эти миры так незаметно, так плотно переплетаются друг с другом, что трудно узнать даже мне, где я, а где он. Все чаще появляется интерес: каким он будет — мой ребенок... Вероятно, похож на отца... Как это ни странно, а на Валентина мне ничуть не хочется обижаться, это состояние, по-моему, связано опять же с ребенком.
Мне иногда кажется, что Валентин никуда и не уезжал, он здесь, где-то около дома и что он вот-вот войдет в двери, такой чуткий, ласковый, каким был в первые месяцы нашей совместной жизни. А бывает и так, что я безумно обижаюсь на него. Такое состояние — в минуты долгого уединения или когда увижу, как женщина — в таком же «интересном» положении, как и я, — идет об руку с мужем, и они бесконечно разговаривают о чем-то, наверное, об их будущем ребенке».
Галина подняла голову и, опершись на руки, задумалась, потом, вздохнув, дописала:
«А Валентина я все же люблю».
Написав это, Галина остановилась, не зная, что писать дальше.
Она встала, положила неоконченное письмо в книгу, прошлась по комнате, выключила свет и подошла к окну. Сквозь тюлевую штору пробивался мягкий, серебристый свет. Молодая женщина открыла окно. И сразу в комнате стало свежо. Звуки улицы ворвались в комнату: слышно стало, как где-то далеко перекликались паровозы, как в соседней улице громко разговаривали ребята. Вот по шоссе в нарастающем шуме, не включая фар, промчалась грузовая автомашина. В ней сидело до десятка девчат и ребят, они пели малоизвестную Галине песню... Какое-то сложное чувство вдруг взволновало женщину. В нем были и окрепшая любовь к Валентину, и гордость за себя, несущую миру нового человека, быть может, особенного, одаренного от природы многими незаурядными качествами, и предчувствие, что в жизни все должно сложиться хорошо:
— Галя, не стой у окна — простудишься... — донесся сонный голос Нины Павловны.
— Нет, мама... Здесь хорошо... Очень, очень хорошо... — взволнованно ответила Галина, не отходя от окна.
— И спать уже пора, поздно.
— Не хочется, мама.
— Опять Валентина вспоминаешь? Не тревожь-ка, пожалуйста, себя. Тебе вредно сейчас.
Но сердце Галины было так переполнено ожиданием чего-то светлого, радостного, что она не могла утаить этого от матери.
— Не смогла я понять его, мама. Об этом сейчас и думаю, — тихо заговорила она. — И знаешь еще о ком? Об этой самой Зине. Не верится, что у них с Валентином что-то особенное было... Я сама не знаю, почему так думаю, но мне кажется, что это так. Ты пойми меня, мама... Он не смог бы обмануть меня, если бы у них что-то было, он... честен, он очень честный и чистый в этом отношении.
Галина улыбнулась, подошла к кровати и обняла мать.
— И еще чувствую я, мама, — прошептала она, — что мы с ним будем жить, и жить по-настоящему, не так, как некоторые, не по-мещански.
— Эх, доченька, доченька... — вздохнула Нина Павловна. — Не верующая я, да поневоле хочется сказать: дай бог вам этого... Если, конечно, будете снова вместе...
Они говорили еще долго в эту ночь о Валентине, а вот когда уснули — Нина Павловна не заметила. Проснувшись перед утром, она долго смотрела на спящую дочь. Галина во сне чему-то улыбалась, радостные тени скользили по ее бледному лицу. И Нина Павловна облегченно вздохнула — после отъезда Валентина дочь обычно спала плохо...
24
За рекой, недалеко от «Каменной чаши», на веселой опушке соснового бора, было любимое место отдыха шахтеров. Сюда, на заросшую ромашкой, колокольчиками и десятками других белых, желтых, фиолетовых и красных цветов поляну спешила с утра воскресного дня поселковая молодежь. Степенные, «в годах», горняки приезжали с женами и детьми значительно позднее, когда раскаленное августовское солнце уже выйдет из зенита.
Молодежь решала здесь все свои сердечные дела: здесь объяснялись в любви, здесь договаривались о свадьбах, ревновали, страдали, прощались и вновь встречались.
Но особенно людно бывало здесь в День шахтера. В этот день опушка соснового бора оживала ярко-красными праздничными полотнами, трепещущими от легкого ветра. Тут же устанавливалась огромная трибуна, придавая поляне необычно торжественный вид.
После традиционного собрания устраивались массовые игры, концерты художественной самодеятельности. К полудню официальная часть праздника кончалась: теперь горняки парами, группами, семьями разбредались по опушке. Доставали богато приготовленные для торжественного дня закуски и вина. Начинались тосты, задушевные разговоры, звонкие песни. А солнце катилось все ниже и ниже к горизонту, пока, наконец, закатившись, не напоминало, что радостный, веселый и интересный день окончен, надо разъезжаться по домам. В плотно навалившейся августовской тьме еще долго слышались на поляне молодежные песни, долго еще страдали, смеялись и уносили душу куда-то вдаль беспокойные переливы баянов и гармоний.