Александр Авдеенко - Я люблю
Я заставляю себя закрыть глаза, но они напухли, веки не прикрываются, сон не идет ко мне.
Луна нашел мою руку, сжал и шепнул:
— Святой, ты спишь, Свято-ой?
Жму пальцы Луны и отвечаю:
— Глаза болят, тошно…
Луна приподымается на локте и обдает меня самогонным перегаром:
— Нюхнуть хочешь, а?
Разделили марафет и нанюхались. Жарко, весело стало. Луна раскинул руки и ноги, улыбается и мечтает:
— Эх, вырасту вот! Стану жуликом большим, достану себе кривой нож, сандалии на толстой подошве, чтобы ногам не холодно, красную рубашку и крепких леденцов.
Я слушаю, молчу, думаю: «А чего мне хочется? Не знаю, не знаю!»
Луна говорит сам с собой:
— Когда был я пацаном, «хапанул» я у одного фрайера губную гармошку. Хожу я это с ней по улице, поигрываю, а шпана — за мной. Дам я одному полизать, другому, а они — кусочек хлеба, картошку. Вот сейчас бы такую штуку. Ты играешь, а народ сам карманы выворачивает.
Слышно, как дождь стучит о железо крыши, просится войти.
А Луна тоскует:
— В Ташкенте сейчас солнце, дыни, виноград, плов… Был я там, виноград, как семечки, ел. Босой ходил и спал на траве. Там зима не живет. Солнце и ночью не заходит. Святой, едем в Ташкент?
Я и сам хочу разогреть свое холодное нутро и говорю тихо:
— Едем.
На рассвете в скором поезде, в собачьих ящиках мы выехали.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Длинная, узкая комната. Окна у самого потолка, зарешечены. Дверь в два человеческих роста. К нам входит с высоко поднятой головой женщина. У нее волосы цвета лежалого снега. Она худая, как дышло цыганской тачанки. На губах ее никогда не заблестит слюна, оброненная смехом. Ее голос не спускается ниже гордого окрика. В глазах не бывает растерянности. Луна ее окрестил Ведьмой.
Она заведует приемником для беспризорных детей. В приемник мы попали на второй неделе нашего путешествия в солнечную страну.
Кормят три раза в день. Утром — горячая вода и кусочек хлеба. Днем — серая похлебка. Вечером — подкрашенный кипяток. Не могу спать от пустоты в желудке. Мне скучно в этих гробовых комнатах. Хочу в солнечную страну и, главное, сытости.
Обедаем мы в подвале особняка, просторном, как поле, — весь приемник разом садится за столы.
Однажды, когда мы уничтожили похлебку, я поднял вылизанную чашку и сказал соседям по столу:
— Давай просить еще.
Толпой идем на кухню.
Не просим, а тянем чашки и требуем:
— Лейте!
Но поварам лить больше нечего, все роздано. Я размахнулся и бросил чашку в прозрачные перегородки кухни. Призывно звякнуло стекло. Поднялся голодный приемник, показал зубы. Хрустнули дубовые колонки столов, рассыпалась в дробь, в пыль кухонная посуда.
Бежим к складам. Громим оцинкованные двери и разносим в щепы галетные ящики, рвем Мешки с белой канадской крупчаткой и жадно поглощаем ее в пятьсот голодных ртов.
Сытость есть. Даешь свободу! Но вокруг — высокие кирпичные стены. Бросаемся к воротам. Они с неожиданной покорностью раскрываются, и мы слепнем от золотых на морозном солнце касок пожарников.
Нас валят с ног стремительные водяные струи. Поднимаемся, бежим назад. Главных бунтарей связали по рукам и ногам и положили, точно покойников, двумя рядами на соломенных тощих матрацах в длинной и пустой комнате.
Сутки никто не показывался к нам. Потом пришла Ведьма со своей ватагой.
Она велела нас развязать и приказала подниматься. Никто не поднимается с матраца, ни одни губы не шевелятся. Ведьма выпрямилась, блеснула глазами, дрыгнула ногой, плотно одетой в желтую кожу высокого ботинка, и выскочила из комнаты.
— Мексиканские ослы… Ну, я вас проучу, погодите!
Лежу в углу, зализываю ледяные ожоги и дрожу от гнева.
Я полюбил свободу. Я не могу сидеть на кусочке хлеба. Хочу самогона, конской колбасы и котлет с чесноком, которые продают вокзальные торговки.
В глубине двора приемника стоял глинобитный сарай. Двери в нем жиденькие, без замка. Окна выбиты. Не сарай, а холодильник. Он имел сугубо важное назначение. Каждую ночь туда сносили со всех этажей умерших от тифа беспризорников и перед рассветом увозили на санках в городскую темь.
Когда все этажи притихли и погасли последние коптилки, мы с Луной поднялись с матрацев, пошли к мертвецам.
Почти всю ночь пробирались к сараю. В нижнем этаже чуть не наскочили на воспитательницу, но притаились за дверью — не заметила. Перед рассветом мы были в сарае. Там на соломе лежали скрюченные тифозные трупы. Услыхав скрежет саней, мы прижались в дальний угол. Едва успели спрятаться, как хлопнула дверь. В сарай вошли двое, в шапках, валенках, коротких полушубках, и принялись грузить свой товар.
Мы успели втесаться в общую кучу. Попали в первую очередь… Через минуту за нами хлопнули железом окованные ворота приемника, и мы поехали через спящий еще Оренбург. Я лежал почти на дне санок. Чья-то рука охватила горло, мешала дышать, морозила кровь.
Хочу перевернуться, найти теплое тело Луны, но боюсь выдать себя. Задыхаюсь.
А сани приближаются все ближе и ближе к окраине, скоро кладбище, где заготовлена могила. Еще несколько шагов — и сани остановятся. Мрачные люди наспех бросят нас в яму и торопливо уедут.
Страшно. Кричу. Но холод давит сверху, отнимает звук. Открываю глаза и вижу чью-то морду с кривыми губами, — она смеется надо мной.
…Призываю последние силы, отбиваюсь от трупов. Слышу, как стукнула мороженая нога. В это время сани остановились.
Мы приехали на кладбище. Люди в полушубках сдернули рогожу. Я поднял голову и начал клясться богом, что еще живой, что меня не надо бросать в яму. Я призывал в свидетели Луну.
Полушубки закрестились, бросили лошадь и убежали с кладбища… Один среди множества крестов. Луна не отзывается. Кричу до хрипоты. Пробую искать его среди трупов, но вдруг мне начинает казаться, что у меня нет рук. Хочу встать и бежать, но не нахожу ног. Хочу кричать, но и голоса не стало.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
В каменные ворота приемника медленно въехал автомобиль. На его высоком радиаторе гибкокрылый лебедь, вытянув тонкую шею, стремится сорвать с ног стальную оковку и взлететь в заманчивые небеса.
Шофер в желтом, на пушистом меху комбинезоне протянул в снежной перчатке руку к медному рычажку и распахнул дверцы автомобильной кареты.
Мягко прыгнул на сахаристый снег высокий, в хорьковой шубе мужчина. И приподняв одной рукой свою шапку, другую, ломкую и угодливую, протянул в карету. Из нее вышли две женщины, закутанные по уши в меха.
Это была, наконец, та самая комиссия американского общества «Ара», которую мы ждали столько бессонных ночей и голодных дней. Слухи идут, что они отберут самых крепких и повезут их в Америку. А на моих ногах следы кладбищенской ночи. Меня подобрали среди крестов полузамерзшего, Луна и вовсе замерз.
Разбирает тоска. Дни целые сидим без работы. Ребята кусают оконные рамы, дымят вонючей щепой, раскуривая дерево.
По ночам мечтаю об Америке.
Верю, что уеду. Я сильный.
Иду ли в столовую, во сне ли, в игре ли, в мечтах молюсь забытому богу, чтобы он меня послал в Америку.
Наконец вот она, приехала желанная комиссия! Срываю последние куски бинта, сдираю белые пятна мази. Силу в ногах нашел. Обновленный и счастливый, жду освидетельствования.
Комиссия строга. Бракует бессчетно. Из всего нижнего этажа отобрали десятка четыре. Но я верю в свои наследственные мускулы.
Когда подошла моя очередь, подплыл к очкастому, в белом халате, длинному американцу и, не сгоняя смеха радости с лица своего, выставил грудь.
Длинноногий повертел трубочкой у моего носа, поверх очков глянул на облезлые ноги, толкнул в живот, ударил под колени и отвернулся к следующему, бросив белым халатам, которые толпились за его спиной, непонятное слово:
— Дегенерат.
Он уже начал заниматься другими, а я все еще стоял и, не понимая страшного смысла этого слова, обижался, что он не похвалил мою статность.
Няня, старушка Андреевна, взяла меня за руку, толкнула в спину, ласково приговаривая:
— Пойдем, сынок, пойдем, не сгодился, родимый, в Америку.
Шел по темному коридору и думал, что ослышался, боялся спросить у Андреевны правду. Когда пришел в свою узкую гробовую комнату, увидел обгрызанные рамы, заплеванные матрацы, разрисованные стены, подкатила боль к горлу.
Шепнул одними губами:
— Так, значит, я не поеду в Америку?
— Не поедешь, родимый, не поедешь. Слабый.
Валюсь на пол, головой хочу расколоть доски, выбиваю замазку из щелей, хочу раздавить губы зубами.
— Замолчи ты, дурень, — говорит Андреевна, — я налажу тебя в Америку.
Спустились мы с ней на задний двор.
Раздела меня Андреевна до наготы, свалила в сугроб и давай растирать снегом. Разукрасила кровь с молоком. Потом помыла холодной водой, лохматыми простынями гусиную кожу в бархат превратила, кусок хлеба в зубы дала и подсунула уставшей комиссии.