Михаил Алексеев - Наследники
А ведь скоро кончится карантин, новички примут присягу, и распорядок дня подчинит их жизнь своему властному закону. Подъем, физзарядка, заправка коек, туалет, утренний осмотр, занятия, завтрак, снова занятия (для начала преимущественно строевая да огневая подготовка), чистка оружия, обед, часовой сон, или «мертвый час», как положено его называть на армейском языке; личное время солдата, в которое он умудряется иной раз написать три-четыре письма, а письма — это единственное, что помогает солдату сохранить живую связь с привычным прошлым, о котором нет-нет да и затоскует его душа; вечерняя прогулка, во время которой солдаты обязательно будут оглашать хмурую землю своими бодрыми голосами. Не станут долго подбирать песню — вот она уже наготове, вечная и неизменная, непонятно отчего так крепко приласкавшаяся к солдатскому сердцу, независимо от того, где несет свою службу-матушку солдатик — на Дальнем ли Востоке или на Западе, на Крайнем ли Севере или на Юге:
Дальневосточная, даешь отпор!
Краснознаменная, смелее в бой!
Смелее в бой!
…Вечерняя, значит, прогулка, поверка, отбой, ночные тревоги — и дни вытянутся в одну линию трудных забот, связанных с постижением сложной солдатской науки.
8Было воскресенье. Казарма наполовину опустела. Многие солдаты — «старички» ушли по увольнительным в «городской» отпуск, то есть в прибрежный рыбачий поселок. Селиван Громоздкин не мог без горькой обиды вспомнить сияющие физиономии этих счастливцев. Картинно вытянулись перед старшиной роты, поедом едят его глазами, не мигнут ресницами, не дышат, словно перед ними стоит сам Маршал Советского Союза.
Селивану же Громоздкину бог знает еще сколько придется находиться в карантине. Это не давало солдату покоя.
— Что я — прокаженный, чтоб меня в этом самом карантине держать? — жаловался он Агафонову. — Бруцеллез у меня или другая какая-нибудь холера? Да я отродясь ничем не болел! Мой дед, Селиван Митрофанович… Что улыбаешься?.. Именно — Селиван! Это он меня так окрестил: хочу, говорит, чтобы внук моим именем прозывался. Протестовать я в ту пору, понятно, не мог… Так вот, мой дедок сто десять годков отстукал — и хоть бы что! И прожил бы, глядишь, еще лет двадцать, да не захотел. Умер, так сказать, по собственному желанию. Надоело, говорит, землю коптить, пойду на покой. Сказал так, улегся на печке — и умер…
— К чему бы, Селиван, эта притча? — недоумевал Агафонов, хорошо помнивший старика Громоздкина. — При чем тут, скажи на милость, твой столетний дед?
— Как при чем? — Селиван уже и сам забыл, для какой надобности вспомнил о старике. И, очевидно, чтобы выиграть время, перешел в наступление: — Тебе бы все разжевать да в рот положить. Не можешь уразуметь самой простой сути!
— В чем же суть твоих дедушкиных сказок? — ехидно спросил Петенька Рябов, подсевший к собеседникам.
— Тебя еще не хватало! — обозлился Громоздкин и хотел было обрушиться на Петеньку, но тут же вспомнил, почему пришлось ему потревожить своего прародителя. Ободрившись, он заявил, победоносно глядя на своих оппонентов: — Сами посудите: для чего меня выдерживать в карантине, если я здоров как бык?
— Опять ты со своим здоровьем! Не в этом дело! — заметил Петенька.
— А в чем, по-твоему? — Черные глаза Селивана блеснули. — И вообще… До каких пор будет продолжаться этот карантин?..
Разговор происходил утром.
А сейчас Селиван сидел во дворе казармы, тупо глядел на окурки, валявшиеся в кадушке с песком, и, время от времени сплевывая, внимательно следил, как его плевки свертываются в сырые песчаные комочки. Невесело было на душе у солдата. Все огорчало его, решительно все: и то, что не попал в моряки, и недавняя история на занятиях — нет, он даже не хотел бы вспоминать о ней, да сама лезет в голову! — и этот распроклятый карантин, и даже собственное имя: Селиван да еще Громоздкин! За одно это его можно невзлюбить на всю жизнь! А в сущности-то, разобраться: ну что в нем громоздкого?..
Селиван выпрямился, как бы демонстрируя свою невысокую ладную фигуру, и, признав ее полное несоответствие фамилии, рассердился еще больше.
Стая полярных куропаток белым облаком пронеслась над головой рядового Громоздкина, спугнув его мысли. Он проводил куропаток тоскующим взглядом, горько улыбнулся и почему-то именно сейчас, казалось бы без всякой связи с тем, о чем только что думал, вспомнил свою Настеньку.
9«Не оглянулся… Почему же он не оглянулся?» Настенька хотела и не могла найти ответ на этот самый важный для нее вопрос. А ответ был, и был такой страшный, такой нехороший этот ответ, что Настенька, едва подумав о нем, сейчас же начинала реветь.
«Не любит… Велика печаль! Один, что ли, он на белом свете! Такого-то я всегда найду, коли захочу!» — уговаривала она себя, вернувшись домой со станции после проводов призывников. А губы дрожали, а в груди щемило, и делать ничего не хотелось, и на танцы в клуб она не пошла в этот вечер, и вообще все, все противно. И она, конечно, самая настоящая дура, что влюбилась… Ну что в нем хорошего? Да и откуда она взяла, что влюбилась? Вовсе и нет! Просто так… А теперь пусть! Она даже не вспомнит о нем — больно он нужен ей! Не оглянулся… Подумаешь!
Настенька закрыла лицо подушкой и… конечно же разревелась. А выплакавшись, почувствовала, что стало как будто легче.
«Да… чегой-то мне мама сказала, когда я вернулась? — вдруг вспомнила она, испугавшись и густо покраснев. — Володя Гришин?.. Он что, с ума сошел? Да как же ему не стыдно? Ведь он друг Селивану и знает, что Селиван любит меня. Любит? Вот еще чего выдумала! Вовсе и не любит. И не нужны они мне все!.. Противные, гадкие!» — И Настенька опять ткнулась мокрым носом в подушку.
В горенку вошла мать, тяжело присела на краешек кровати, подсунула под холодную щеку дочери пахнущую парным молоком и свежим тестом руку. Другую руку запустила в разметавшиеся и сверкающие светлыми волнами Настенькины волосы. Помолчала. Вздохнула.
— Утром за ответом придет. Ты подумала, доченька?
Настенька резко опрокинулась на спину и, обливаясь слезами, закричала:
— Аль я тебе надоела? Что ты меня гонишь? Уйду скоро, не волнуйся!
Мать всплеснула руками:
— Господь с тобой, опомнись. Что ты говоришь? Ты же у меня одна. Не показался[11], так и плюнь на него — только и делов!..
Утром мать дежурила у ворот, дожидаясь Володи Гришина, недавно вернувшегося из армии. Ей не хотелось объяснять ему отказ в присутствии дочери. Во дворе оно как-то легче.
С того часа жизнь Настеньки вошла в прежнюю, привычную для нее колею. Целыми днями она пропадала в поле, где заканчивалась зяблевая вспашка. Приезжала домой на своем стареньком велосипеде поздно, уставшая, но, как всегда, взволнованная, счастливая тем, что там, на поле, без нее всегда скучно ребятам и даже пожилым, семейным трактористам и прицепщикам. Выйдя поутру из вагончика, они видели приближающуюся к ним точку и радостно возвещали:
— Наша Настенька мчится!
— Настёнка не опоздает! — добавлял кто-нибудь из пожилых.
А она тут же принималась за дело: замеряла саженью вспаханное за ночь, составляла ведомость, учетные листы и громко, на весь стан, объявляла о количестве выработанных трудодней.
За Настенькой отчаянно ухаживали. И делали это почти все ребята, а если какой не ухаживал, она немедленно принимала свои, только ей одной доступные меры, чтобы начинал ухаживать и тот. Настеньке нравилось нравиться решительно всем хлопцам. Подруги злились на нее и упрекали Настеньку, доказывая, что это неприлично, нехорошо, ненормально — всем нравиться! Так настоящие комсомольцы не поступают! А Настенька смеялась и дразнила подруг:
— Ну и пусть! Пусть неприлично. А я люблю, когда меня все любят.
— Ну и дура!
— Ну и пусть! — твердила она задорно неизменное и спасительное свое «ну и пусть!».
Когда в бригаде работал Селиван Громоздкин, его тоже злила эта Настенькина слабость — всем обязательно нравиться. Но, пожалуй, уж по иной причине. Селивану хотелось, чтобы Настенька посматривала бы на него почаще, чем на других. Но она этого не делала. Скорее наоборот: Селиван видел, что она больше кокетничает с остальными, а с ним лишь изредка перебрасывается ничего не значащими словами.
«Вот и женись на такой, — трезво рассуждал Громоздкин. — Начнет изменять направо и налево, мучайся потом всю жизнь. Вертихвостка!»
Но «вертихвостка» давно уже накрепко полонила Селиваново сердце и, по-видимому, догадывалась об этом, потому что была с Громоздкиным более строга и насмешлива, чем с другими трактористами. Она любила наблюдать за Селиваном со стороны: как он, в полинявшей синей дырявой майке, с трудом выдерживающей его тугие, шевелящиеся мускулы, сидел за длинным столом и ел из алюминиевой тарелки остывшие галушки; как трепыхался над тарелкой его озорной куцый чубчик, касаясь густых бровей, покрытых бисеринками пота; как Селиван вставал из-за стола и, показав ей в широкой улыбке свои белые, сверкающие зубы, не спеша уходил в степь, к ожидавшему его на свежей борозде трактору. Открылась в любви к нему только уже перед самым его отъездом…