Виктор Астафьев - Так хочется жить
Более других его много лет назад потрясла преждевременная смерть Николая Рубцова, стихи которого он не только читал, запоминал, но и пел под гармошку, изобретая собственный мотив. Не без ехидства, с целью уязвления Коляша сказал Женяре: поэта Рубцова руками задушила женщина.
— Женщина! Понимаешь?!
— Да как не понять? — отозвалась Женяра. — Если б ты знал да ведал, сколько раз мне хотелось тебя удавить… — и, помолчав, добавила со вздохом: — Видать, и в самом деле есть Бог. Уберег он меня от этого тяжкого греха.
Коляша Хахалин, стихоплет и плут, под видом библиотеки ходил в те поры на вечера «Кому за пятьдесят» и, выдав себя за горького вдовца, обгулял там парочку еще годных в дело бабенок. Однако со временем всякие походы «на сторону» и любого рода отклонения прекратил, весь отдавшись созданию личного земного рая на загородном участке. Наезжавшая на участок в неурочный час, иногда и в ночной — чтобы захватить супруга с какой-нибудь ухажеркой в отдельной-то избушке, — Женяра с годами ревнивые подозрения отбросила. Коляша, вечный пролетарий, детдомовщина, неумеха, так заболел землей и так на ней устряпывался, что не только про баб, но и про поэзию думать сил у него не хватало.
Но вот вырос и начал плодоносить сад с кедром, огород рожал, как у некоторых земледельцев — героев соцтруда, плодовито. Ослабла трудовая повинность, самому себе назначенная, снова появилось время на раздумья, бессонницы подступили снова, и снова Николай Иванович задавал себе вопрос, отчего, почему не сложилась его жизнь, как он хотел бы ее сложить или так, как назначил Создатель? Отчего он уподобился тем, кто, съевши пять эшелонов харчей и выделив эшелон дерьма, исчерпывали тем самым явление свое на свет, сами становясь удобрением? «А вы на земле проживете, как черви слепые живут, ни сказок о вас не расскажут, ни песен о вас не споют». Кто-то должен быть в этом виноват? Кто-то и ответить за это должен…
Серьезные книги давали ответ уклончивый, часто путаный, серьезные писатели-мыслители, прежде всего величайший смутьян Лев Толстой, — сами мучались теми же вопросами, какие почти столетие спустя, на другом конце России донимали хромого инвалида войны Николая Ивановича Хахалина.
Тогда-то и пошел он искать ответа и виноватых на сборище недобитых, снова в банды собирающихся большевичков — эти всегда знали на все ответы, и путь в светлое будущее всегда был им ясен: перемоги себя, растопчи ближнего своего, наступи сапогом на хрустящую его грудь и спокойно, гордо следуй дальше — великая цель всеобщего счастья человечества оправдывает любые средства, любые жертвы…
Так было, такая мораль торжествовала. Но все переменилось, все подверглось сомнению, и, если бывшие партократы неистовствуют, борются, значит, перед ними открылись новые цели, появился более ясный и прямой путь в будущее — по кривому-то они уже шли.
Нет, ничего не переменилось, лишь сделалось явным, дозволенно изрекалось — отомстить всем, кто валил или молчанием и терпеливостью своей помогал валить идею коммунизма, кто оттер в сторону сытых борцов за правое дело.
Нестриженая, с бантами и флагами кучка век доживающих борцов копошилась возле пьедестала огромного каменного изваяния Ленину, который на самом деле был карликом и о котором Бунин — волшебник русского слова, никого не страшась, в удушливые смертные годы писал: «Маленький, картавый, нерусский, с недолеченным сифилисом».
Шустрый малый с раздвоенным ликом: сверху — крыса, ко крысе подставлен зад сытой хохлушки, — по фамилии Кащенко под ручку помогал взгромоздиться на камень очередному мятежному оратору, который снова звал народ русский ко крови, поносил режим, современных палачей, брызгая натуральной слюной.
«Э-э, пареваны-большевики! Э-э, товарищ Кащенко! При режиме вы бы уже давно с вырванными языками лес валили в глуби здешней тайги…»
Малый этот беспробудно пил в молодости, валялся на улицах, под забором, должно быть, по этой причине остался он при пионерском теле, и вот приросла, прикрепилась крысино-хохлацкая морда к фигуре недоноска, не прощающего человечеству пропитую юность и молодость, мстящего всем за то, что его, как и весь русский народ, спаивали.
Но вот метнулся угодник-шестерка в гущу толпящегося, потрясающего кровавыми знаменами сборища, среди которого было две примелькавшиеся стервятницы и один стервятник с гармошкой, по найму шныряющих по разного рода сборищам, мелькали они даже и в столичной хронике, да и остальной народ лицами был мучительно знаком старому солдату, — вдруг ударило по башке: «Да в конвойном ровенском полку я их всех видел, рожи-то у падали этой везде и всюду совершенно одинаковые!»
Кащенко влек под локоток лошадеподобного, с лошадиной же отвислой губой, местного вождя народов — Рванова, негромко, но внятно повторяя: «Дорогу будущему президенту! Дорогу будущему президенту!» — и вышиб два-три аплодисмента из негустой толпы. Рванов — типичный советский проходимец, плод той системы, созданию которой он способствовал и небескорыстно служил. Будучи директором крупного комбината, отравляя небо, воду, землю газами, химией и всякой иной заразой, морил детей, десятки лет гнал военную продукцию устарелых моделей, разорял государство и народ, конечно же, не знавший, что творит, выпускает халтуру, зато есть работа, зарплата подходящая по сравнению с «мирной» зарплатой остальных совграждан. Сам голова сделался генералом, академиком, от самонадеянной тупости выдал он народу книгу под названием: «Я — Рванов». Самодержец всея Руси писал — «мы», а этот вот сразу «я». Дела на его заводе, морально и материально устарелом, шли ко краху, и пройдоха этот вместо того, чтобы покаяться вместе с партией, его и крах этот породившей, доказывает с помощью блудного пера таких шестерок, как Кащенко, что было все хорошо, и его предприятие до ручки за несколько лет довели демократы, и ничего ему не остается, как по наказу народа идти вверх и наводить там порядок. По-за трибуной, среди своих Рванов, правда, талдычит, что миллионов десять — двенадцать рабочего скота придется пустить «под жернова», зато уж остальной народ достигнет наконец блаженных берегов с надписью: «Светлое будущее».
Следом за Рвановым грузно и грозно шагал еще один защитник русского народа, с подходящей фамилией — Фурчик. Этот занимал когда-то высокий пост в местных партийных сферах и не мог никому простить, что в одночасье его лишился.
Никто из этой троицы не имел ни ума, ни талантов никаких, они даже гвоздя забить не умели и по этой причине могли только руководить, а для них руководить — значит говорить. Вот и говорили, не разумея смысла, гремели голосом и звали народ теперь уж к светлому прошлому, не понимая даже такой малости, что «в обратный отправившись путь, все равно не вернешься обратно», что, роя яму для других, как правило, ее копатели угадывали туда если не первыми, то в очередной шеренге.
Сколько Коляша видел снимков убийц возле убитых, особенно немецких солдат возле трупов русских. Страшно! Но Коляша ни разу не видел снимков: русских возле убитых ими врагов. Больше того, за время пребывания на фронте не помнил он, чтобы кто-то из наших изъявил желание сфотографироваться возле убитых. Правда, и фотоаппаратов у русских не было, но при желании чего нельзя сделать? А желания-то ни у кого и не возникало. Помнил он несколько случаев, и себя тоже, когда солдатам хотелось взглянуть на того, кого они убили или предполагали, что убили, и на всех такая «встреча» производила гнетущее впечатление. Какое все-таки тяжелое дело — убивать! А любоваться убийством, позировать — это уж верх всякого бездушия иль безумия. Но эти вот, что громоздятся на пьедестале памятника самого страшного убийцы двадцатого века, смутьяна и безбожника, — эти могут, эти убьют, и ногу поставят на грудь поверженного, и будут позировать, ибо зло, взлелеянное большевиками, взматерело, укрепилось, сделалось безглазо и совсем бессердечно.
И вот сюда, к этому сброду, подался бывший солдат, инвалид войны — за утешением. Ай-яй-яй, Николай Иванович, Николай Иванович! Сам же ведь сочинил когда-то: «Поэтом можешь ты не быть, но и свиньей быть не обязан».
Пошел, поковылял Николай Иванович с площади и вдруг почувствовал, как продевается рука под его локоть. Рядом шагал Гринберг Моисей Борисович, вечный его спутник по госпиталям. Ну, что да как, да какими судьбами здесь, в Сибири? Дочка с семьей, оказывается, здесь. В санэпиднадзоре трудится, зять в торговой сети. Внучка уже местный институт культуры заканчивает, внук — ловелас, на шее матери с отцом сидит, делает вид, что в университете учится, на самом же деле к чернорубашечникам примкнул и борется за освобождение русского народа из-под ига демократов.
Они зашли в дорогое кафе под названием «Марианна» при городском парке и выпили дорогой иностранной водки под названием «Горбачев». Перед тем, как выпить первую, Николай Иванович снял шляпу, поискал нужный угол и перекрестился, чем потряс Моисея Борисовича. Махнули по второй, Моисей Борисович постучал по бутылке ногтем: