Роман Солнцев - Красная лошадь на зеленых холмах
Посреди метели, посреди белых лис, бегающих вокруг ног, замирая, целовались, а на каменных стенах города плакаты с их лицами давно были содраны, лишь кое-где темнели бумажные уголки, прихваченные клеем. Иногда небо прояснялось, звезды густо вспыхивали, город замолкал, и хотелось говорить шепотом. Но и шепотом говорить было не о чем.
Чтобы не замерзнуть, они шли в кино. Ничего не понимая на экране, сидели и жали друг другу влажные руки, Алмаза в спину толкали:
— Сократись, дядя!..
И Алмаз втягивал голову в плечи, съезжал пониже со стула. Над головой в серебряном широком луче неслись, на экран шелестящие люди и лошади, деревья и собаки; видение этого несущегося над головой мира Алмаза больше захватывало, чем события на экране. Ему казалось, что и они с Ниной вот так летят в огромном пространстве, растаивая, как дым, бесконечно приближаясь друг к другу и разбегаясь…
Однажды Алмаз и Нина забрели поздней ночью на телеграф — работал переговорный зал. Гундосое радио выкликало города, кто-нибудь вскакивал и бежал к засветившейся кабинке. На полу валялись газеты, за столиками сидели, уронив головы на руки, смуглые люди. Алмаз со страхом подумал: «Проверю-ка я Нину на Челябинск… Вот объявят кому-нибудь Челябинск, а я на нее буду смотреть. Если вздрогнет, побледнеет — значит, до сих пор любит своего… Если нет — то меня…» Хоть и много было народу в зале, Челябинск не давали. Первым не выдержал он сам: потянул за руку ничего не подозревавшую Нину на улицу, в мороз, в скрип снега:
— Идем, идем отсюда!..
Он боялся правды, если она окажется нехорошей.
Иногда при встрече Алмаз с удивлением замечал, что Нина, оказывается, неприятно смеется — широко улыбается, и виден золотой фикс; он ненавидел золотые фиксы, этот фикс, наверное, ей купил ее муж… или, например, Нина щелкала пальцами — Алмаз находил, что это вульгарно, не идет ей, прекрасной и особенной, такой, какая она была в его душе, в ожидании днем и ночью. Он заметил, что ему очень нравится, когда она смотрит на него, запрокинув голову вверх и полуприкрыв веки. Но у нее было несколько гримас, поворотов головы, которые разочаровывали Алмаза. Нина не понимала, почему так быстро меняется лицо возлюбленного — то восхищение на нем, то мука и тоска…
— Какой там снег розовый… — шептала она, беря его под руку. — Глянь-ка! Давай вместе смотреть…
Нина снова начала курить, хоть и скрывала это. Когда целовалась, втягивала воздух в себя, смыкала губы, затаив дыхание…
Но Алмаз уже не сердился на нее, он словно заболел — и как во сне, где все понимаешь и тем не менее подчиняешься чудесам, окунался в эту головокружительную стихию; стоило ему увидеть ее на снегу в рыжей шубке, близоруко оглядывающуюся, как в нем все начинало дрожать, в глазах темнело, в висках стучало, он открывал рот и беспричинно смеялся или мрачнел, шел покорно за ней, вцепившись в рыжий рукав, — лишь бы поскорее туда, где темно и нет никого.
Часа в два-три ночи он возвращался на попутной в поселок, а вставать приходилось рано, и на курсах сидел бледный, тихий. Когда в гараже крутил гайки ключом или заводил какую-нибудь развалюху, руки то и дело дрожали. Раз в живот ударило ручкой — мотор неожиданно заработал, а зацеп не соскочил… два дня ходил согнувшись, мутило.
Спал Алмаз мало, и сны снились сладкие, тяжелые, невозможные, стыдные…
Утром он растирал зеленоватым и оранжевым снегом плечи, долго смотрел на солнце и вспоминал, как Нина плохо слушала сказку о красном коне… и говорил себе: «Где твоя воля? Она обманщица, для нее все это игра…»
Но вечером ехал, шел, бежал к ней, добирался, ждал на улице…
В Алмазе словно сидел мрачный человечек, маленький, сильный и страшный, он все запоминал до мелочей, что было в прошлый раз; хотя между свиданиями проходили иногда недели, он не забывал, на чем тогда остановились Алмаз и Нина, дотошно и гнусаво напоминал парнишке: в прошлый раз она целовала его вот так, а он рукой своей залез в ее рукав, а в этот раз он целовал ее в шею, в горячую, сладко пахнущую, засунув ладонь за ворот, под белоснежную рубашечку, гладил ее спину, таинственно-прекрасную… «Дальше, дальше? — хрипел заросший во-лосьем человечек. — Еще вперед, еще немного!» Потирал руки, прятал их под мышкой, хихикал и прыгал в Алмазе. Алмаз старался не думать о нем. Солнце, звезды, деревья — все это было родственно с прекрасной девушкой, а он мерзость людская, лужи грязи на улице — он из другой стороны…
И, глядя с ужасом, как радуется мрачный человек внутри Алмаза, бедный долговязый парень покорно шагал за Ниной.
Она решила на днях, что хватит им бегать по метельным и скользким улицам ночью, без пристанища, боясь оскорблений со стороны милиционеров и ханжей.
— Надоело мне в общежитии, Алмазик… Одно и то же. Бабьи разговоры… Я комнату, Алмазик, сняла… Такая милая бабуля — прелесть! Зубы кривые, ноги кривые, горбатая, как колдунья… а меня любит: «Ниначка, Ниначка!..» Я ей, конечно, плачу… зато отдельная комната.
Алмаз и Нина встретились глазами — и сладко замерло все в душе Алмаза, жутковато стало. Но он заставил себя рассеянно улыбнуться и засвистел.
Они весь вечер кружили по старым улицам Красных Кораблей, видимо приближаясь к избе старухи. Смотрели, как текла смутная, морозная ночь, на проводах выпал пышный иней, деревья закутаны в пухлую снеговую шаль — значит, завтра ожидаются солнце и мороз. Странно было брести по кривым переулкам и слышать отсюда ровный гул, лязг, говор тысяч машин, людей, станков, над деревянными низкими крышами иногда загоралось оранжевым светом ночное небо, где-то вспыхивала и гасла фиолетовая звезда электросварки, по небу неслись, моргая, красные огоньки ночных самолетов, а здесь, за заборами и плетнями, скулили от скуки собаки, хлопали крыльями и кричали петухи, хрюкали свиньи и шумно дышали коровы…
Замерзнув, окоченев на снегу, Алмаз первым сказал:
— Покажешь, где живешь?.. А? У тебя чай есть?
Нина словно удивилась, словно только что вспомнила о своей избе:
— Ты прелесть! Хорошо, что напомнил! Конечно, пойдем. А я задумалась…
Но, когда подошли к черным воротам, Нина приложила палец к губам, стала на миг бледной и чужой:
— Иди за мной… только тихо… Проснется старая карга…
Они зашли в темный двор вдоль забора белел снег. Нина поднялась на крыльцо и быстро замахала рукой. Алмаз немедленно поднялся к ней и понял: старуха могла увидеть из окна, сердце расстучалось, влюбленные старались не дышать. Нина тихо повернула кольцо в дверях сеней, присела — железный запор загремел, но все было тихо, старуха, кажется, спала. Мимо сеней прошли прямо и уткнулись в другую дверь. Хотя было темно, Алмаз ясно видел, что Нина не попадает в замок, взял у нее ключ и открыл.
— Ну-у, ты как кошка… — восхищенно сказала она. — Вообще-е!..
Они перешагнули порог, Алмаз запер за собой дверь. В комнате было студено. Нина потрогала левую стену, потом правую.
— Старая карга… дрова жалеет. Я же ей сказала!.. И заплатила вперед… Свет включить?
— Включи.
Свет зажегся. Это была пыльная лампочка ватт на семьдесят пять, она висела на кривом белом шнуре, к которому прилипли еще с лета коричневые липучки для мух.
Слева чернел диван с продранной кожей и вылезающими пружинами, и печь с рыжими пятнами — видно, в этих местах кирпичи прогорели. Впереди окно глядело в ночной сумрак, занавески были застираны и пересинены. Справа тянулась стена из голых бревен с мохом, дом, наверное, предназначался на снос, и старушка ждала, когда ей дадут квартиру. Мох в стене был сизый от мороза. Вплотную к этой стене стоял стол, и висело левее его, как раз напротив дивана, овальное новое зеркало, вряд ли бабушкино. Портрет Есенина и карточка Терешковой торчали справа и слева из-за зеркала.
В этой узкой комнатушке, заполненной кислым угаром старой печи, и началась новая жизнь для Шагидуллина.
Алмаз купил в магазине и принес Нине в подарок приемничек с антенной, заклеил пластырем щели окна, сменил лампочку — привинтил новую, двести ватт. В этом был неосознанный расчет: свет большой лампочки резал глаза, и влюбленные предпочитали в дальнейшем сидеть без света. Без света Алмаз меньше стеснялся своей неловкости, роста, своих длинных рук. Они сидели на стонущем, жужжащем диване и целовались. Алмаз терял голову, он всхлипывал, стонал, а Нина, блаженно улыбаясь, ладонями оглаживала его черную голову, она мучила его, иногда с горькой усмешкой что-то вспоминая, с жарким табачным выдохом в лицо говорила ему.
— Как ты, наверное, страдаешь… как мне жаль тебя…
Она обнимала его, доводила до исступления, отталкивала:
— Но нет, нет!.. Только не это… иначе ты ко мне начнешь плохо относиться… всегда так… почему мы, женщины, несчастны — всегда жалеем вас… нет-нет…
Алмаз молчал, дыша тяжело носом и приходя в себя. Он и не требовал ничего.