Александр Поповский - Человеку жить долго
— Ты, конечно, воображаешь, что жизнь моя с ним была сплошным праздником — в доме мир и любовь, во всем согласие… У нас не было мира, мы воевали, и жестоко. Вначале шла борьба за мою душу, мне или ему этой душой управлять. Я понимала, что в браке более сильный и приспособленный ведет семейный корабль. Самсон на это права не имел, и все-таки победа досталась ому. Он брал упорством, которого у меня не хватало… Я убеждала себя, что так и должно быть, мой муж дальше видит и больше понимает, хотя и не верила этому. Покорная и бессловесная, я была удобной женой, старалась все знать и молчать. Я надеялась, что с ним мне будет легче, у меня ведь и мысли, и чувства на запоре… Он всего этого не видел, и не замечал, зато свои радости так обрушивал на меня, что я находилась словно в чаду. Для меня его страсти были мучительны, их с излишком хватило бы на троих… Я только и была спокойна, когда он забывал обо мне… Ни меня, ни себя он не щадил, хлорелла ему свет закрыла… — Она замолкла и с виноватым видом добавила: — Я так говорю о нем, словно его уже нет, — и как бы устыдившись невольно сделанных признаний, сердито заметила: — Ты все еще не оставил своей манеры вызывать меня на откровенность…
Время от времени больного навещал Лев Яковлевич. Он подолгу просиживал у его изголовья, избегал разговоров, перед уходом спрашивал Анну Ильиничну, не надо ли ей чего-нибудь, и, печальный, уходил.
В конце февраля Свиридов заговорил. Первое время он коверкал слова, забывал названия вещей и уморительно морщил лоб, припоминая имена и фамилии близких людей. Арон Вульфович по-прежнему проводил дни и ночи в кресле. Напрасно Анна Ильинична пыталась выпроваживать его на ночь. Больной, соскучившись по человеческому голосу, истомленный вынужденным молчанием в продолжение нескольких месяцев, просил не разлучать его с другом. Вскоре возникло другое осложнение: Свиридов обнаружил необычайную словоохотливость, которую врач ему позволить не мог. Арону Вульфовичу пришлось нести двойное бремя — говорить за себя и за больного. Свиридов разгадал намерение Каминского и не стал препятствовать ему. Речи старого друга были ему приятны, он высоко ценил его ум и образованность, хоть и не одобрял налета цинизма и скепсиса в его мировоззрении. Незадолго до отъезда в Москву Свиридов мог еще раз убедиться, как неутомим в своих заблуждениях этот человек.
Он пришел как-то вечером в ботанический сад с радостной вестью: ему посчастливилось достать редкую книгу по истории биологических наук. Это настроило его на философский лад, и, как всегда в такие минуты, он сыпал парадоксами, делал смелые обобщения и между прочим сказал:
— Человечество утешает себя тем, что по уму человек не знает соперников. И, действительно, какому зверю придет в голову во имя прогресса и цивилизации сбрасывать на свои леса атомные бомбы?..
Самсону Даниловичу разговор не понравился, он мог бы много возразить, но ограничился коротким замечанием:
— Ты стал слишком часто ради красного словца городить всякий вздор!
Урок не пошел Каминскому на пользу, он по другому поводу тут же сказал:
— Судя по несправедливости, прочно утвердившейся на нашей планете, землю следовало бы объявить запретным местом для человека.
Где нм было договориться! Один был полон веры в настоящее и будущее человечества, а другой, ущемленный жизнью, изверился в людях…
Каминский продолжал дневать и ночевать в кресле. Он рассказывал больному политические новости последних месяцев, избегая касаться всего, что могло взволновать больного. На сон грядущий заботливый врач читал своему пациенту Уилсона, в минуты горького раздумья — стихи Беранже или рассказывал веселые истории собственного сочинения. Когда Свиридов пожаловался на навязчивые сны, на странную склонность грезить наяву, врач с серьезным видом ему сказал:
— Придворный медик Римского императора Севера — Серен-Саммонин рекомендовал в таких случаях верное средство — носить на груди пергамент с чудодейственным словом «АБРАКАДАБРА», буквы которого расположены треугольником…
В начале марта Свиридов начал подниматься с постели и сразу же заговорил о своей работе. Много времени упущено, предстоит немало потрудиться. Достанется а жене, дел хватит на десятерых. Чтобы убедить окружающих в своем душевном и физическом благополучии, он с видом здоровяка, для которого ничего трудного нет, сжимал в своих объятиях жену и врача или затягивал бравурные песенки, отбивая ритм хлопками по обложкам книг. В одну из таких счастливых минут Самсон Данилович, прильнув к уху своего друга, с той значительностью, с какой вверяют сокровенную тайну, сказал:
— Ты изменишь свое мнение о человечестве… Нищета и голод разделяют людей и делают их несчастными. В мире, где все будут сыты, не будет ни злобы, ни вражды… Я никогда не устану трудиться для блага людей. Когда моих сил не хватит, я буду это делать руками тех, кто, как и я, верит в великое назначенце хлореллы.
Врач забыл, что перед ним больной, что философские споры с ним неуместны, и, поддавшись полемическому пылу, сказал:
— Со слишком высокой колокольни глядишь ты на мир.
— Ничего удивительного, — возразил Свиридов, — чем выше мы над землей, тем дальше видим.
— Дальше, — не унимался врач, — но ничего вблизи. С твоей колокольни все повседневное кажется ничтожным, люди маленькими, дела их незначительными.
Самсон Данилович сообразил, что спор следует кончить, и коротко бросил:
— Дел оттуда не увидишь, люди выглядят маленькими, но отнюдь не мелкими.
Арон Вульфович поспешил согласиться и, дружелюбно подмигнув больному другу, ласково сказал:
— Ничего с твоей хлореллой не случится, если ты еще погуляешь. Пора бы и мне передохнуть… Никак не отосплюсь, ложусь и встаю усталым… У нас, врачей, это недобрая примета…
Свиридов с чувством признательности пожал ему руку, но на следующий день вновь заговорил о работе.
Март выдался на редкость теплый. Снег стремительно таял, холодные ветры сгинули, и на отлогом берегу Москвы-реки золотом зацвела мать-мачеха. Здоровье Свиридова с каждым днем улучшалось, а Каминскому становилось все хуже. Он сильно похудел и жаловался, что никак не отоспится. Свиридову не сиделось на месте, и друзья часто отправлялись за город. Там, в березовых рощах и в сосновых перелесках, больной жадно прислушивался к пению желтой овсянки, гомону грачей и запоминающейся трели жаворонка, а его спутник тусклым взглядом, обращенным вдаль, прощался с последней весной.
Отъезд из Москвы был назначен на двадцатое марта, и Анна Ильинична, занятая хозяйственными приготовлениями, искала повода избавиться от присутствия Каминского.
— Ты жаловался, что никак не отоспишься, — увещевала она его, — почему бы тебе не поспать весь завтрашний день. Других дел нет, спи хоть двое суток подряд.
Ему не хотелось уходить. В последнее время он избегал оставаться в номере один и сейчас неохотно покидал друзей.
— Я, кажется, заболел профессиональной болезнью, — словно отвечая на свои мысли, проговорил Каминский, — каждые два врача из трех умирают от сердечно-сосудистой болезни, а каждый шестой — от рака. Раковая болезнь мне уже не грозит…
— Иди, Арон, — не дала она ему договорить, — ты мне надоел.
Он встал с кресла, в котором провел так много дней и ночей, и сказал:
— Я хочу тебя предупредить, что Самсону надо работать, иначе он не окрепнет… Имей это в виду…
Лицо его было бледно, глаза безжизненны, и она подумала, что он стар, очень стар, Самсон выглядит куда лучше. Она хотела спросить, что с ним, но в то же мгновенье он мягко скользнул по креслу, запрокинул голову и замер…
Он умер у постели спасенного друга, как умирает солдат, исполнив свой долг…
* * *
После встречи у Свиридова Лев Яковлевич стал бывать у Александры Александровны в ее лаборатории пресноводных растений. Влекла его сюда будущая кормилица рачков-дафний, а косвенно и рыб — хлорелла, которую здесь изучали. В маленьком помещении, уставленном банками с зеленеющей жидкостью и вазонами с южными растениями, закрывающими свет в единственном окне, между Золотаревым и его новой знакомой завязывались беседы, которые нередко затягивались надолго. Каждого интересовала работа другого, и это сближало их.
Лев Яковлевич мог убедиться, что Александра Александровна прекрасный педагог, терпеливый и умный наставник. Сам он был менее терпелив, стремился все узнать и, недовольный объяснениями, позволял себе возражать. Много помогала ему и своеобразная манера заведующей лабораторией — прежде чем приступить к новой работе, обсуждать возможные удачи и неудачи до мельчайших подробностей. Невольной слушательницей этого раздумья вслух была обычно лаборантка, обязанная к этим расчетам проявлять интерес, хотя бы ей пришлось отложить собственную работу. Теперь ее место занял Золотарев. Учительница платила ученику признательностью! Ей нравилась его способность вызывать интерес ко всему, чего бы его мысль ни коснулась, уважение к ее знаниям и готовность, тем не менее, одинаково усердно отстаивать свои правильные и неправильные представления. Не переоценивая собственные силы, он легко признавал чужие заслуги. Когда Александра Александровна спросила, как он относится к одному известному ученому, Лев Яковлевич сказал: