Радий Погодин - Река (сборник)
Горели кресты. Стонало что-то внутри огня, словно жаркий поток вздымал души закопанных в этой земле, чтобы они смогли еще раз увидеть ее и себя в ней.
— Дрова для школы, — сказала учительница. — Ах, как горят — И засмеялась, прижавшись к Ваське.
У огня, освещенный пламенем со спины, появился Панька. Седые волосы его стали рыжими. Лисья шкура под пиджаком полыхала. Белая рубаха светилась ярко-розовым светом.
И уже нельзя было разобрать, где Панька пляшет — впереди огня или внутри него.
К кладбищу на огонь бежали из деревни люди. Одни, подбежав, оставались внизу, другие всходили на бугор и, тяжело дыша, спрашивали:
— Кто поджег?
— Панька.
Женщина, крепко стоявшая впереди, посмотрела на Ваську Егорова с укором.
— Не к лицу вам, — сказала. — Никакого Паньки нету. И никогда не было.
— Был, — ответил ей Васька. — В сорок первом я с ним на Реке водку пил. И сейчас — он.
— Есть Панька, — проскрипела старуха, согнутая и крючконосая, — Панька с креста сошел.
— А плевал он на все кресты.
— Панька сам себе крест.
Немцы Паньку изловили. Он мог, конечно, уйти, напустив на немцев понос, сон с храпом или еще что-нибудь, но он не ушел — значит, так следовало. Немцы доставили Паньку в город черных тесовых крыш, где в старинных хоромах еще в двадцатые годы был устроен Клуб красных вдов, известный даже в столице своими гуслями и своим звонким хором. Там, согнав в зало тысячу народа, набив так, что пуговицы, оторвавшись, не падали на пол, вывели Паньку на просцениум, где на фоне алого плюша с кистями стоял тяжелый сосновый крест. И распяли. А распяв, приказали:
— Пой.
— Чего петь? — спросил Панька, пошевеливая пальцами ног. — Ваше?
— Свои песни пой Доннер веттер
Панька оглядел зал — по залу гул. Люди, хотя и слишком тесно стоят, к сцене ближе посунулись.
— Свои песни я петь не смогу, — сказал Панька. — Это не песня, когда рукой не взмахнуть, ногой не притопнуть. Только немец может такое придумать — немец, в принципе, глупый…
Говорится в легенде, что немцы очень на Паньку обиделись. Принялись в него стрелять из наганов. И все мимо. А Панька с креста сошел и на улицу вышел. И народ за ним. И немцы.
Объявили они за поимку Паньки награду — лошадь. Тут ведь как: хорошая лошадь самим нужна, а плохую пока искали, Панька уж далеко ушел…
Сухие кресты горели как порох. Опадая, огонь уходил в уголь, и вскоре ночь обняла мир своим решетом — по бокам черно, вверху дырочки.
— Все дымом ушло, — сказала невидимая в темноте не старая женщина.
— Ничего не ушло, — сказала другая. Тоже не старая. Тихая толпа шла к деревне, не разбредаясь. На площади, возле часовни, учительница взяла Ваську под руку.
— Смотрите, у меня свет. — В ее окне светилась лампа. За занавеской двигалась тень. — Люба, — сказала учительница. — Больше некому.
Любка стояла перед зеркалом. В батистовой блузке. Стол был украшен бутылкой самогона, бутылкой красного, селедкой, присыпанной луком, и ломтиками сала, аккуратно разложенными на тарелке.
Любка повернулась к ним. От ее тела в комнате было томительно тесно.
— Гульнем. Кресты я подожгла.
Учительница подняла на нее печальные глаза.
— Врут, сволочи, что я с ихним доктором спала, — сказала Любка. — Догадаются про кресты, еще злее врать будут. И черт с ними. Ведь это хорошо, что я их спалила… Неужели дров для школы нельзя нарубить. Это надо же…
Любка поднялась, прислонилась к печке со стаканом в руке. Красота ее жила как бы сама по себе, не нуждаясь ни в любви, ни в ласке, ни в утешении. Перехватив Васькин взгляд, Любка выпила самогонку единым духом и сморщилась.
На тумбочке стоял патефон — пудреница переместилась на подоконник. Любка закрутила ручку и, перетасовав нетолстую пачку пластинок, поставила, наверно, любимую.
— Мне заграничные пластинки нравятся. Непонятно о чем, но красиво.
Лидия Николаевна сидела за столом с недопитым стаканом, смотрела в него, как в омут.
— Станцуем, командир, — сказала Любка. И тут же заметила: — Или ты тоже хромой? Мужик и без ног танцевать обязан. Какой от него танец — прижимайся к девке, и вся любовь. И не падай.
— Я не хромой, — сказал Васька. — Ногу стер — спасу нет. Любка сняла мембрану.
— Танцы не получились. Споем?
— Горло застужено.
— И песня не получается. — Любка налила самогону себе и Ваське. Учительнице добавила красного. — Тогда за мир во всем мире. — Цедя самогонку, как сладкую воду, она выпила стакан до дна. Закусила селедкой. Сполоснула руки под брякающим рукомойником. — Лидочка, ну, я побежала. Мне ребят укладывать. — Она стала вдруг ласковой и нежной, и даже застенчивой. Неловко поклонилась Ваське, поцеловала учительницу в голову и, тихо скрипнув дверью, вышла.
Они медленно подняли головы. Глаза их встретились.
— Выпьем, Лидия, — сказал Василий. — Кресты Панька поджег. Мы с тобой свидетели. Давай за тебя.
— Давай, — сказала она.
Васька подвинул свою табуретку, сел рядом с ней. Так, подперев головы, они посидели, согретые вином.
— Я пойду, — сказал он. — Пойду ночевать к Сереге.
— Ночуй здесь.
— А ты?
— Я к Любе пойду.
— Странно…
— Ты гость… Я чистые простыни постелю…
Василий плескался в озере. Не мог он завалиться на чистые простыни весь пропотевший. В черном пространстве кружили черные птицы. Изредка они протяжно вскрикивали. Шум их крыльев был близко. Известковый запах пожара растворялся в воде. Над озером была такая чернота, как если антрацит помазать бы еще и дегтем.
На площади возле часовни Василий столкнулся с Любкой и Михаилом. Тракторист отхромал в сторону и Ваську за собой поманил.
— Ты, студент, не интеллигентничай. Ты как надо ночуй. Она ведь с любым не повалится. Она, может, тебя уже год дожидается.
— Я только гость — пришел и ушел.
— Она и ждет гостя. Мужики все поначалу гости.
Учительница уже прибрала в комнате и сидела, дожидалась Василия со сложенными на коленях руками.
— Ложись, — сказала она. — Я пойду.
— Я на полу лягу.
— Зачем же на полу? Кровать. Чистые простыни. Приятно ведь, когда чистые простыни.
Он не поднимал головы, боялся, что, глянув на нее, озлобится и даст ей пощечину.
— Тебя проводить?
— Я не боюсь темноты. — Она прошла мимо него к тумбочке, взяла оттуда ночную рубашку, завернула ее в полотенце. — Спокойной ночи… — Подождала немного, затем торопливо и виновато прошмыгнула в дверь.
Васька разделся, сдернул одеяло с аккуратно застланной постели, сел громко — всем весом, ударил кулаком по подушке и закурил. Выругался и задул лампу.
Скрипнула дверь.
— Извините, — сказала учительница. — Я позабыла ботинки. Мне завтра с ребятами лен дергать.
Васька растерялся, не зная, как погасить самокрутку, и стесняясь своих голых ног, слабо светящихся в темноте. Самокрутку он погасил о свою пятку и, морщась от ожога и чертыхаясь про себя, прикрылся одеялом.
— Вы спите? — спросила учительница, продвигаясь к плите.
Он схватил ее в темноте за руку.
— Хватит, черт побери
— Мне ботинки…
— А я говорю — к черту
Он потянул ее за руку. Она, как лодка на воде, сначала слабо противясь, пошла к нему, села на кровать и, все еще двигаясь вперед, ткнулась в него, как в берег.
— Любка меня впихнула. Вон, за дверью стоит, — сказала она и заплакала.
За дверью послышался смешок и уходящие шаги.
Васька гладил ее волосы, ее плечи и все говорил, как бы вырастая над собой и над нею, как бы глядя на себя и на нее сверху.
— Не плачь. Перестань. Все образуется. Ты уедешь отсюда в город… — А что, если она девушка? — подумалось ему тоскливо. — Так и есть, наверное девушка. — Мужа найдешь приличного…
Она отстранилась от него. Встала. И вдруг с неловкой и грозной поспешностью принялась сбрасывать с себя одежду. Оставшись нагой, сказала:
— Замолчите, пожалуйста.
Она легла и с такой же неистовой решимостью прижалась к нему.
Он гладил ее и говорил ей что-то, все говорил и говорил, и утешал, и жалел. Его теснило и душило напряженное, прижимающееся к нему тело. Он задыхался. Глох. И, уже почти оглохший, услышал:
— Мне сына. Слышите, пожалуйста. Мне сына…
Толком не поняв этих слов, Васька положил руку ей на грудь. Она съежилась. Он легонько водил пальцами по ее груди, мучительно отыскивая, что бы ей сказать такое, отчего появится легкая нежность и жар.
— А если девочку? — спросил он. — Хорошенькая будет девочка, в маму.
Ее словно судорогой свело.
— Задавлю. При рождении…
Василий икнул.
— Это не твои слова. Любкины.
— Сын будет, на войну пойдет. Погибнет — слава герою. А девочку не пущу жить. Пусть судят. — И она заскулила, голубоватая в темноте и расплывчатая.