Витаутас Петкявичюс - Рябиновый дождь
— Чего вам надо? — с ужасом спросила она.
— Тихо, я тоже хочу танцевать.
— Вот и танцуйте на здоровье со своей… с ней, — она хотела сказать «со своей женой», но не посмела.
Резко дернув за руку, мужчина поймал ее в объятия и сильно прижал к себе. Они снова танцевали только вдвоем: и ученики, и гости, и учителя стояли понурив головы и исподлобья наблюдали, чем же закончится эта необычная игра. Бируте кружилась на цыпочках и оглядывалась на пеструю немую стену окружающих людей с мольбой о помощи, а потом застыла, замерла от стыда, когда храбрый вояка стал тискать ее. Вдруг она обеими руками оттолкнула его и, выпрямившись, ударила по наглой, самоуверенной морде.
Музыка умолкла. Весь зал замер. Тогда вожак этих вооруженных людей подошел к ней, пальцем поднял подбородок и долго смотрел в затуманенные слезами глаза Бируте.
— Гавенайте? — спросил, что-то припоминая.
Она дрожала как осиновый лист.
— Значит, твой брат работает у этих нищих в волости?
Она не ответила. Некогда было. Она глотала слезы, стараясь не заплакать.
— Может, ты и мне дашь оплеуху?
— Если полезешь куда не следует — дам, — не веря своим ушам, ответила она. — Получишь и ты, — приободрила себя.
Вожак улыбнулся и двумя пальцами осторожно расстегнул верхнюю пуговицу ее глухого платья.
— Ну?
Бируте поглядывала на сопливых деревенских пареньков, поглядывала на вооруженных мужчин, смотрела на благородных учителей и друзей, взглядом умоляла своего соседа Навикаса, так сильно озабоченного ее судьбой, но все только отворачивали от нее глаза и смотрели в землю.
Зеленый протянул руку и расстегнул вторую пуговицу:
— Ну?
Она стала молиться, просила бога, чтобы остановил этого подлеца, чтобы послал молнию и забрал ее к себе, но напрасно — жесткие, пожелтевшие пальцы расстегнули третью… и последнюю, четвертую пуговицу!
Она молчала и кусала дрожащие губы. Вокруг столько вооруженных, столько готовых защищать свою родину патриотов, а Бируте среди них словно загнанный на охоте зверек… Вокруг столько глаз, умеющих плакать и смеяться, но ни один не видит ее стыда и боли; вокруг столько ртов, без всякой необходимости извергающих проклятья и лозунги, но не слышно ни словечка. Вокруг столько людей… И когда он попытался еще раз протянуть руку, она привстала на цыпочки и ударила его по щеке.
— Выкуси, — сказала по-мужски.
В это же мгновение она оказалась между двумя хорошо вымуштрованными парнями, которые заломили ей руки. Один из них был Навикас.
— Ты, Симас, дерьмо, — сказала она.
— Растянуть гадину на полу, задрать юбку и всыпать как следует, — ответил защитник ее судьбы, угодничая перед вожаком.
— Не надо, — покачал головой вожак и снова с улыбкой подошел к ней, осторожно двумя пальцами взял за край выреза, потянул на себя и, сунув туда нос, посмотрел сначала налево, потом направо и, под ржанье своих рыцарей, сказал: — Будь у меня такие, я бы тоже царапался, — резко дернул в обе стороны, сорвал лямки и добавил: — Разве я лгу?
И снова уже испытанная однажды боль пронзила Бируте, будто мать опять огрела ее кочергой. Она приподнялась на цыпочки, напряглась и, не в силах ни вырваться, ни поднять опущенные глаза, была вынуждена смотреть на свои белые, никогда не видевшие солнца груди. Она смотрела и ждала, когда на них появятся синие, налитые кровью пятна…
А когда все вдосталь нагляделись, вожак вытащил из чехла острый нож и, больно схватив ее прекрасную косу, отрезал у самых корней волос.
— На первый раз хватит! — таков был его приговор.
Боже, как она тогда плакала! Бежала домой и дороги не видела. Бежала и спотыкалась, вставала и снова, цепляясь за торчащие оголенные корни, падала на землю. Она ненавидела всех, ненавидела себя — за свою слабость, за свою красоту, которая в хаосе человеческого безумия ничего не могла дать ей, могла лишь навлечь на нее несчастье.
Она пронеслась мимо дома и повернула прямо к озеру. Здесь ее ждал брат, потому что мать и отец, узнав от примчавшегося на велосипеде соседского сына о несчастье, бросились навстречу ей по разным дорогам. А Бируте неслась прямо через поля…
— Не надо, — успокаивал ее вооруженный брат, — не плачь! Они, гады, ответят мне за это!
Она терлась мокрым, распухшим от плача лицом о грудь брата и никак не могла успокоиться, а он гладил дрожащие плечи и просил:
— Не надо, Бирутеле, не унижайся. Ведь ты и так будешь самая красивая в деревне. Не надо, малышка, красивые люди должны быть и гордыми…
А когда они пришли домой, ее добрая, ее справедливая, ее строгая мама бесконечно обрадовалась и сказала:
— Слава богу, что все так кончилось. Ведь эти ироды могли и с тобой сделать, как с Казе… и при всех!
И снова эти слова обожгли ее, как удар кочергой, потому что она поняла страшную истину… Нет, она скорее почувствовала, что есть на свете и более ужасные вещи, чем смерть.
А на другой день появился Моцкус. Веселый и молодой, уверенный в себе, он не боялся ходить по земле из-за каких-то зеленых. Он поговорил с отцом; как всегда, выпил парного молока и очень осторожно, поглаживая ее плечи — как брат, подбадривая — как отец, стал расспрашивать подробности этой злополучной истории. Потом разложил на столе множество больших и маленьких, групповых и одиночных фотографий:
— Ты бы узнала их?
Она смотрела в его голубые глаза, на светлые волосы и веселую улыбку, открывающую мелкие белые зубы… и ей снова было тревожно. Совсем неохотно она тыкала пальцем в каждое опознанное лицо и, будто заклиная, говорила:
— Этот, кажется, тот и тот…
Это была не месть, а скорее жажда истины, желание чего-то постоянного и прочного. Когда она глядела на Моцкуса, ей хотелось нежной, мужской дружбы, чтобы, опершись о его руку, она, любимая им, была в безопасности, чтобы могла спокойно поднять доверчивые глаза и почувствовать женскую гордость: вот я какая, но ради тебя могу быть еще милее.
А через несколько дней она получила письмо Навикаса, грозное и мстительное: «Ведьма, ты будешь стерта с земли».
«Милая, хорошая!..» И вдруг — «ведьма».
Или: «Проклятая ведьма!..» И снова глубокое раскаяние: «Ты моя святая…»
Со снисходительной улыбкой видит Бируте, как бежит она в костел и несет под пальтишком красивую, разукрашенную рисунками и перевязанную лентой свечу первого причастия. Осторожно ставит ее у алтаря и от всей души молится:
— Пресвятая дева, сохрани!..
А через некоторое время рядом с ней опускается на колени сломленная горем и болезнями мать Казе, обманутая барчуком старая дева. Она дрожащей рукой капает на ступеньки алтаря воск, ставит еще одну, не такую нарядную, свечу и, ничего вокруг себя не видя и не слыша, просит ту же пресвятую деву:
— Чтобы их, гадов, скрутило…
«Ведьма», — подумала она тогда и с великим страхом отодвинулась подальше от нее. А теперь… Но что теперь, что теперь? Ведь и она, и мать Казе пережили эти беды, может, обе только постарели и стали чуть лучше. Ведь ведьма и богиня — это две ипостаси одного и того же образа, рожденного воображением мужчины. В жизни нет ни ведьм, ни богинь, ни проклятых, ни святых. В жизни все они одинаковы. Когда мужчины добиваются их, любят их — они богини, а когда те же мужчины не находят в них того, чего искали, — они ведьмы, вот почему для мужчины женщина всегда была и остается загадкой, воображение мужчины не в силах слить эти две, как он считает, разные ипостаси, так часто и так дружно уживающиеся в одной женщине. Как можно любить, восхищаться, молиться бескорыстной красоте женщины и в то же время знать, что эта богиня — живое существо, которое ест, пьет и любит принарядиться…
«Вот тебе и ведьма… И вот тебе святая», — сегодня Бируте снисходительна и к себе, и к мужчинам. Возвышенные природой, воспетые мужчинами, они часто теряются от нескольких искренних слов и начинают подражать тем, для кого они предназначены. И только немногие, очень немногие понимают свою изумительную исключительность и умеют пользоваться ею. Вот такие, думает она, и имеют право водить мужчин за нос, потому что они и после этого остаются в их глазах святыми…
Бируте чувствует, что поняла это слишком поздно. А как стал бы жить человек, если б не ошибался? О чем вспомнил бы и о чем пожалел?.. Она видит окровавленного Стасиса, еле стоящего на ногах. Он крепко держится за забор. Лицо — сплошной кровоподтек, не видно ни глаз, ни губ; уставившись на нее невидящим взглядом, он как безумный все спрашивает и спрашивает:
— Ты просила его?
Бируте умывает его, смачивая полотенце в тазу, ей некогда думать, у нее тоже дрожат руки и пропадает голос.
— Ты просила его? — Он будто на краю бездны…
Ей нравилось, когда мальчики соперничали из-за нее, она испытывала удовольствие, когда они наперегонки бросались выполнять ее желание, ей бывало хорошо, когда они, стоило лишь ласково взглянуть на них или улыбнуться, терялись и краснели как вареные раки, но такая жертва — человеческая жизнь — ей никогда не была нужна. И когда она наконец поняла, о чем говорит Стасис, ей стало страшно: