Николай Самохин - Рассказы о прежней жизни
Я сразу поставил диагноз болезни, но недооценил силы приступа. Подумал: переболею день, другой, третий, наконец, — и отпустит. С утра, «пронзенный замыслом внезапным», я усаживал себя к столу. Вечером, отчаявшись, рвал жалкие странички, рвал мелко — «не было! не было!», — спускался с «голубятенки» и, независимо продефилировав мимо супруги (ее всегда очень расстраивают мои «детоубийственные» периоды), высеивал написанное в уборную. Бумажки летели во тьму зева беззвучными новогодними снежинками…
Так продолжалось недели полторы, пока, топча этот несуразный маршрут, я не вытоптал злобно колющую мысль: «Вот место, которого достойны все твои сочинения. Все, все! — не пытайся защититься прошлым». Прошлым защищаться бесполезно. Другие могут защитить тебя, сам же перед собой ты беспомощен и наг. Сколь ни перелистывай страницы когда-то написанных тобой книг, сколько ни вспоминай добрые рецензии — легче не станет. Ты пуст сейчас — и это главное. Пуст сейчас — и, значит, бездарен навеки.
Я стал уходить на Обь. Говорил себе: отдыхай, раз не пишется. Отдыхай, чего маешься? Лето проходит.
Обь протекала в километре от ворот дачного кооператива. Она делилась здесь на собственно Обь и обводной канал, ведущий к шлюзам. Укрощенная жарой река выглядела жалко. Языки песчаных отмелей вылизывали ее почти до середины. Красный буй пьяно мотал башкой на мелководье.
Выше, за плотиной, цвело Обское море. Продукты цветения переливались через шлюзы в нижний бьеф, истолченные в мельчайшую взвесь, ровно зеленили воду.
В будние дни на пляже было пусто. Кружили чайки, да звонкими голосами сквернословили облепившие буй дети — компания хулиганистых пацанов из ближней деревни Нижней Ельцовки. Они пытались положить его на бок и удержать в таком положении. Буй выпрямлялся ленивым ванькой-встанькой.
«Чего тут поворачивать-то… на юг? — думал я, глядя на обезвоженную реку. — Часть какого стока?».
Раскаленный добела песочек жег меня снаружи. Тоска грызла изнутри.
Это неправда, что нет мук сильнее муки слова. Есть. Мука бессловесности, каменной немоты. Камень — тяжелый, горячий, набухающий, словно квашня, — распирал мою грудь. Мне страшно было заплыть: казалось, я сразу пойду ко дну, как жернов, — никаких колосников к ногам привязывать не потребуется.
И я не выдержал. Однажды утром позорно бежал с дачи, громко проклиная неповинную «голубятенку».
Уже за калиткой догнала меня теща. Теща гналась за мной, задыхаясь и кренясь набок под тяжестью полутораведёрной сумкн с помидорами.
— Хоть помидорчиков увези домой, — сказала. — Чего там есть-то будешь?
И тут лишь Я обнаружил, что убегаю босиком. Я поносил сумку на штакетник, вернулся и «голубятенку», надел туфли.
Неожиданных союзников моего бегства ниспослало мне провидение. Сразу же за воротами кооператива вдруг остановился обогнавший меня служебный автобусик, призывно бибикнул и раскрыл дверцы.
— В город? — спросил я, запрыгнув в салон. Молчание было мне ответом.
Странные, окаменелые люди сидели на скамейках, расположенных вдоль бортов автобуса, — двое мужчин и две женщины. Напряжены были их спины, не касавшиеся стенок, неподвижны руки, впаянные в скамейки, запечатаны уста. Остановившимися, скорбными, как мне показалось, глазами смотрели они все на огромный холодильник, стоявший между ними. Так сидят родные и близкие в катафалке, возле гроба покойного.
Мне сделалось не по себе. Представилось на минуту, что там, внутри, лежит убиенный младенец — и эти люди, по причине сокрушительной жары, спешат увезти его домой замороженным. Чушь какая! Я аж головой затряс, отгоняя жуткое видение… Да нет, наверное, все-таки что-нибудь полегче. Возможно, у них сгорела дача, и холодильник — единственное, что успели они выхватить из огня. Вот и сидят теперь с похоронными лицами. Да! Но как они втащили в автобус такую громадину? Я оглянулся украдкой и — царица небесная! — увидел в задней стене автобуса широкую двустворчатую дверь. Это был на самом деле катафалк!
В гробовом молчании доскреблись мы до города. Я тоже закаменел, не мог отлепить взгляда от блестящей ручки холодильника. Убиенный младенец окончательно завладел моим воображением. Господи! Только бы не распахнулись дверцы на какой-нибудь выбоинке!
Возле железнодорожного вокзала я вышел — дальше было не попутно. Водитель зловещего «летучего голландца», такой же молчаливый и загадочный, как его пассажиры, принял мою трешку, не повернув головы. Я выпрыгнул прямо в привокзальную людскую сутолоку — и здесь только спала с моих глаз пелена. Я вдруг увидел то, что должен был увидеть, да, собственно, и увидел, в первую же минуту. Ведь они же просто удерживали коленями холодильник, чтобы не ерзал и не содрогался. Тридцать километров изо всех сил сдавливали его бока, упираясь окоченевшими руками и задами в скамейки. Боялись даже рты раскрыть, черти. Вот это выдержка!
Я рассмеялся. Я оттолкнулся от земли и зашагал, вольно помахивая руками этак сверху вниз, и оттого словно бы подлётывая при каждом шаге. И так я шагал, припархивая, пока меня не обожгла мысль: «А чего это я машу двумя руками? В одной должна быть сумка!» Сумки не было. Елки-палки! Полтора ведра отборных, ядреных, свеженьких — с куста — помидоров увозил в неизвестном направлении автобус-призрак.
Да что же это такое?! Да сколько же можно-то?!
Я опустился на ступеньку гастронома и, кажется, заплакал.
Не помидоры оплакивал я, — они оказались только последней каплей, переполнившей чашу, — а две недели, попусту спаленные в «голубятенке», высеянные в сортир мысли и чувства, обессиленную Обь и обессиленного себя, свою растрепанную душу, нелепую свою жизнь. Вся-вся виделась она мне нелепой — прошедшая, настоящая и будущая.
И, конечно, прозвучала надо мной сакраментальная фраза:
— Во как нарезался с утра, орелик! И ведь не молоденький — голова, гляди-ка, белая.
…Потом я лежал на диване, уткнувшись лицом в подушку. Маялся. И, как в кино, возник на пороге старый институтский друг. Преобразователь Севера, главный инженер некоего могучего строительного треста, он прилетел из Якутии (восемь часов лету с двумя посадками — полторы минуты экранного времени).
Сценарий нашей встречи через многие годы, может быть десятилетия, мысленно был написан мною давно, еще на последнем курсе института, когда одолел меня зуд писательства и я смутно прозрел свою будущую судьбу… Друг — по сценарию — заявлялся глубокой ночью и непременно зимой. Зима нужна была для колорита: собачьи унты (на друге), кухлянка, сосульки в бороде (за полторы минуты экранного времени сосульки, конечно же, не успевали растаять). А вот я: на мне вязаная рубашка, горло укутано шейным платком, лицо бледное, под глазами темные круги, виски пробила благородная седина. Я, понятно, не спал всю ночь, я работал. Настольная лампа освещает небрежно отброшенные испещренные страницы, и ту, почти девственную, на которой дымится очередная недописанная фраза. Мы молчим, не торопимся начать разговор. Я достаю из буфета початую бутылку коньяка, две рюмки, ставлю на край стола. Сильный мой друг — землепроходец, большой начальник — выщипывает сосульки из бороды, уважительно косится на результаты моего ночного бдения. Там — мудрость, там — прозрения и пророчества, там, возможно, — ответы на вопросы, которые мучают и его в бессонные ночи…
Я не узнал друга. Он стоял передо мной — не в унтах и кухлянке — в хорошо пригнанном джинсовом костюме, гладко выбритый, моложавый, стройный, подсушенный холодным северным солнцем. Умные глаза его смотрели твердо и превосходительно. Современный энергичный руководитель, технократ, ворочающий многомиллионным делом.
И сутулился перед ним я: мятые дачные брючишки, сползшие на бедра, бледная полоска живота — между ними и куцей рубашкой, седые, всклокоченные волосы, не круги, а мешки под глазами. И не было у меня мудрых страниц, все мои прозрения и пророчества, изодранные в мелкие клочья, покоились… не хочется лншний раз повторять где. И коньяка у меня не было, и ни корки хлеба в доме, и помидоры свои я забыл в катафалке.
Марочный коньяк, копченую колбасу, сыр «рокфор» и банку крабов достал друг — из элегантнейшего чемодана натуральной кожи. Практичный человек и богатый северянин, он сразу после прилета нанес визит в ресторан аэропорта, а уж потом отправился ко мне.
Через полчаса, когда в бутылке заметно поубавилось, друг, наслушавшись моих жалоб, насмешливо процитировал:
— Пиши про рожь, но больше про кобыл…
И завелся. Вскочил. Стал ходить по комнате — прямой, резкий.
— Про жизнь пиши! Про нашу жизнь! Про вчерашнюю и сегодняшнюю. Про восторги и победы, про срам и стыд!.. Про меня! — Он остановился, ударил руками в грудь. — Чем я не герой книги?.. Пиши про себя! Напишешь о себе — расскажешь о времени. Если ты не слеп и глух и не только собственные драгоценные сопли способен размазывать по дряблым шекам!