Сергей Сергеев-Ценский - Том 8. Преображение России
Шапка съехала ему наперед, и из-под шерсти какого-то зверя глаза старика по-лесному блестели, и весь он был — красный зверь. Та самая девочка-караимка, которую Алексей Иваныч и прежде заметил вскользь, которую раньше он похвалил матери за живость, очутилась теперь ближе всех к нему и испуганно смотрела не на Илью, а на него в упор… Другая такая же девочка, сегодняшняя, мелькнула в памяти зачем-то, и то, как она говорила о теленке: «Знаешь, мама, это его везут, чтобы убить».
— Нет, это я совсем не то… этого не надо было, — бормотнул беззвучно Алексей Иваныч, умоляюще глядя на девочку-караимку. Он приходил в себя постепенно, тем более что его оставили, возясь с Ильей, только кто-то уверенно взял у него револьвер, грубо сдавив руку в запястье. Он все сидел, не имея сил подняться. Сердце колотилось, отдаваясь в голове громом, и грудь стало больно слева. Главное, — все люди кругом стали вдруг чужими людьми, чего раньше никогда не было.
Дьякон помогал укладывать Илью на скамейке и, должно быть, советовал что-то особенно дельное, потому что с ним соглашался Асклепиодот.
Когда подошли начальник станции, дежурный по станции и два жандарма, то Илья лежал уже на спине, в расстегнутой белой рубахе. Тут же кто-то подтащил только что вошедшего и еще не поставившего портпледа маленького, с детским лицом, военного врача, и тот, сморкаясь, говорил:
— Только я, к сожалению, не хирург, господа! Нет ли здесь, — поищите, — хирурга? — и видно было, что у него сильный насморк.
— Ах, боже мой! — всплескивала руками дама-караимка. — Он сидел рядом со мною вот только сейчас, только сию минуту!.. Такой воспитанный!
Алексей Иваныч только по голосу различил ее, а глаз поднять на нее не мог. Была острая жуть, неловкость перед всеми этими вдруг появившимися отовсюду людьми, так что все они стали чрезвычайно заметны, огромны, гиганты какие-то, а он — мал; главное же — была неуверенность, неизвестность: точно провалился, идя по той дороге, которую знал и на которой провалиться никак было нельзя.
«Валя!» — усиленно призывал Алексей Иваныч. Он закрывал глаза, чтобы представить ее ярко, ярче всего того, что было сейчас перед глазами. Ведь это все во имя ее: может быть, она и сюда придет, как тогда в церковь, когда потушила свечу? Но открывал ли глаза, закрывал ли, — точно засыпало Валю обломками, обрывками, кусками того, что было кругом: жандармские желто-серые рукава с шевронами, красная фуражка начальника станции, шинель военного врача, клок бороды Асклепиодота, ноги Ильи в глубоких калошах… а Вали не было. Ясно стало видно почему-то горное небо, резьба приснеженной верхушки и павлин на парапете…
«Может быть, павлин этот был Валя?..» От покинутости, от полной законченности всего, чем он жил до этого часа, от жути почти младенческой, когда все уходят и никого нет над колыбелью, Алексей Иваныч заплакал наконец: качал головою и тихо плакал. А так как сердце все билось с перебоями и дрожью и больно было в груди слева, то он поднялся, оглядел с высоты своего роста всех сквозь слезы и пошел было в ту сторону, где увидел караимку с девочками, но жандармский вахмистр, высокий красивый старик с золотой медалью на шее, слегка дотронувшись до его руки, сказал строго:
— Куда вы?
— А?.. Я пройдусь.
— Нет, нельзя… Вы уж сидите, пожалуйста!
— Я не могу… Я с ума сойду, — пробормотал Алексей Иваныч.
— Ваша фамилия? — спросил вахмистр, вынимая записную книжечку в клеенке. — А может быть, с вами и паспорт?
Илья стонал негромко, видимо сдерживаясь. Сознания он не потерял: показались на один момент в просвете между загораживающими людьми открытые глаза.
— Я его опасно? — спросил Алексей Иваныч жандарма.
— Это уж доктор знает, — строго сказал жандарм.
— Только бы не опасно… только бы не смертельно… Ах, не нужно было этого совсем! — бормотал Алексей Иваныч.
Вахмистр посмотрел на него, прочитал первый листок его паспорта и спросил:
— Куда вы хотели пройтись?.. Вы ведь теперь арестованы.
— А?.. Вот как!.. Зачем это?
— Человек не муха, — сказал вахмистр, вписывая его в свою книжку.
— Да, конечно… Ничего, я сяду. Я ослабел очень.
И другой жандарм, рыжий, с густыми усами, просил толпу разойтись, а толпа говорила ему, что разойтись некуда, что это не улица, а вокзал, что скоро должен был прийти поезд, поэтому везде теснота, и дежурный по станции громко говорил кому-то, что карету скорой помощи он уже вызвал по телефону, когда случилось что-то неожиданное для Алексея Иваныча.
Какая-то знакомая на лицо молодая дама в котиковой шапочке, очутившись близко от скамьи, на которой лежал раненый, долго всматривалась в него и вдруг спросила громко:
— Боже мой, кто это?
Должно быть, ей никто не ответил, потому что она опять спросила дьякона:
— Батюшка, кто — это? — но батюшка не знал.
Тогда она протиснулась к изголовью (под головой Ильи была уже белая, справа окровавленная подушка) и вдруг вскрикнула истерически: — Илья! — и по голосу ее Алексей Иваныч вспомнил, что это Наталья Львовна. Тут же вспомнил он, что она здесь должна быть с Макухиным, и, поискав глазами, нашел Макухина.
О том, что Наталья Львовна могла тоже знать Илью, он не подумал даже: тут ничего странного не было для него на первый взгляд, но вот что он отметил, вот что его изумило чрезвычайно: он ждал, что теперь придет Валя, но пришла совсем другая, — Наталья Львовна.
То острое расстройство, которым заболел Алексей Иваныч, началось, конечно, несколько раньше, но окончательно постигло его оно вот именно в этот момент, когда другая, близко знакомая женщина вскрикнула истерически «Илья», так же, как, очевидно, вскрикнула бы и Валя. Эта тоска влилась в Алексея Иваныча, как Валина тоска, и захлестнула его. И то, что он видел и слышал теперь, было как-то на краю сознания, едва доходило и тут же выпадало, и связать одно с другим даже не пыталась мысль.
Макухин стоял с видом большой растерянности: он пытался удержать Наталью Львовну, но та вырвалась почти силой. Убедившись уже в том, что этот раненый — ее Илья, она теперь добивалась узнать, кто его ранил. Алексей Иваныч видел, как слабо и криво улыбнулся узнавший ее Илья, точно хотел сказать: «А-а! И вы здесь!..», услышал свое имя, с ненавистью произнесенное Асклепиодотом, и увидел, как, изумленно повторив: «Алексей Иваныч!» — упала Наталья Львовна, заломив руки, а Макухин, весь красный, сопящий, поднял ее с пола и понес в дамскую уборную, поминутно бросая в толпу:
— Пропустите, пожалуйста!.. — Следом за ним почему-то пошел туда же и рыжий жандарм.
Потом пришел поезд, публика с вокзала ринулась к вагонам, на вокзале стало совсем просторно; в дверях военный врач с детским личиком отбивался от наседавшего на него Асклепиодота и кричал визгливо:
— Поймите же: его надо в больницу! Там хирург!..
Илья лежал лицом к спинке дивана. Жандармский вахмистр отошел было к дверям вокзала, но тут же вернулся вновь.
— Меня теперь — в тюрьму? — рассеянно спросил его Алексей Иваныч.
— Это — дело полиции, — ответил жандарм. — Мы должны передать вас полиции… Пройдите пока в жандармскую комнату: дознание напишем.
В это время продвинулся вперед загораживавший окна поезд, и косые пыльные лучи ворвались.
— Что это? Солнце садится? — рассеянно спросил Алексей Иваныч.
Старик в жандармской шинели покосился на него и промолчал.
В жандармскую комнату за ним, где, кроме желтого стола с чернильницей и ручкой и двух желтых же табуретов, ничего не было, Алексей Иваныч вошел с большой готовностью, но там, осмотревшись и видя пустоту, по старой привычке своей начал усердно шагать из угла в угол. Вахмистр по-стариковски понимающе поглядел на него, убедился, должно быть, что бежать никуда он не хочет, и начал писать протокол о том, что на таком-то вокзале, такого-то числа, месяца и года и во столько-то часов дня один человек, — такой-то, — был ранен другим, — таким-то — вследствие ссоры.
Но еще не успел вахмистр дописать своих последних казенных слов, как рыжий жандарм ввел оправившуюся Наталью Львовну и Макухина.
Алексей Иваныч перестал шагать. Из толпы, чужой и холодной, выделились эти двое, как свои, но в то же время неясно как-то пробежало в сознании, что женщина эта, в сбившейся шапочке и со следами недавних слез на бледном лице, почему-то смертельно оскорблена им, и потому в ее большие темные нестерпимо тоскливые глаза Алексей Иваныч, остановясь, глядел умоляющими глазами.
Глава пятнадцатая
Человек человеку…
Когда душа притихает, не кажется ли тогда излишне шумным решительно все на свете?
Душа слушает тогда только себя одну: свое прошлое, свои искания, свои тайны, и иногда так болезненно трудно бывает внезапно оторваться от всего этого, самого скрытого, самого дорогого, — и идти куда-то вместе со всеми — жить. Разве это усталость души? Нет, это просто душа у себя, в своей собственной келье, дома. В сутолоке жизни так редко бывает это с нашей душой, а как это нужно!..