Анатолий Землянский - Этюд Шопена
Однажды так вот собрала она чемодан и оставила записку… Он приходит, читает, видит, нет жены, и, как ни в чем не бывало, ложится спать. Утром все в части узнают, соболезнуют. Вызывает его командир. «Случается, — говорит, — с нашим братом, только и оцениваем жён, когда уж поздно…» — «А что? — будто бы ответил ему Прохорцев. — Хорошая она у меня была, это верно. Сказала, уйду — и ушла».
Таков Прохорцев. Не погнался. Написал только в письме: «Что ж это ты, а?! Думала, военное дело — это тебе крапиву прутьями за сараем хлестать?»
Месяца через три она вернулась.
Этого здесь не знают. Не знают, и хорошо. Пусть считают скрытной. И Ася молчит.
А Свете ужаснет как хочется знать о ней, но чувствует она, что рассказывать Прохорцева не собирается. Да и то сказать: может, у нее действительно с мужем что-нибудь такое, не как у всех, и допытываться ни к чему. «Это у меня все ярко и складно так, что все удивляются, хвалят Степанова», — думает Света, и на душе у нее радостно, просторно.
«Скорей бы приходил с товарищами. Уж эти совещания!.. Наверно, злыми явятся, усталыми», — думает она и, прильнув к оконному стеклу, вдруг видит под самым окном, где посажена неизвестно откуда привезенная сюда, в эту степь, елочка, фигуры офицеров.
— Идут! Пришли!.. — зовет она женщин к окну.
Под порывами ветра елка вздрагивает, ее осыпает сухим и шуршащим метельным снегом, искрящимся, как брызги бенгальского огня. Света вскакивает на табуретку и чуть ли не до пояса высовывается в форточку.
— Давайте! — кричит она. — Все готово!
Четыре мужских силуэта медлят, не отвечают. Но вот басы майора Прохорцева и подполковника Самарина затягивают:
— Терем, терем, теремок,
Он не низок, не высок…
— Кто, кто в теремочке живет? — вдруг спрашивает тенор старшего лейтенанта Степанова.
— Давайте, давайте! — зовет Света и машет рукой, чтобы шли скорей.
На лестнице слышны шаги. Дверь открывается, и майор Прохорцев уже на пороге снова вопрошает басом: «Терем, терем, теремок, он не низок, не высок. Кто, кто в теремочке живет?..»
* * *Вечер над гарнизоном в степи. Последняя метель штопает белыми нитками зиму. Четырхэтажный дом офицерского состава сияет огнями окон. Он возвышается на пригорке в одиночку и кажется огромным чемоданом со множеством разноцветных наклеек.
Николай Жернаков
Жребий
В бою Куприянов увлекся, прорвался в деревню и опомнился лишь тогда, когда понял: отрезаны. Пятнадцать автоматчиков, отбиваясь от наседавшего врага, ворвались наконец в кирпичный домик и в нем заняли круговую оборону. Тринадцать из пятнадцати лейтенант считал бывалыми, воевали вместе уже полгода. Двое только позавчера появились, они пришли из маршевой — в пополнение поредевшей роты. Что за люди? Один выглядит солдатом тертым. Пожилой детина, крепок — гора мускулов. Мешковат, но при такой комплекции трудновато быть подтянутым. Другой — совсем мальчишка, рыжий, курносый, голубоглазый, каким и положено быть в девятнадцать лет. У старшего и фамилия под стать — Холмов. У мальчишки фамилия ласковая — Утушкин.
В коридоре ниша. В ней два окошечка. Хорошо: все просматривается вокруг. Куприянов прижался к заиндевелой стене, закрыл глаза, будто отдыхает. Но в голове идет трудная работа, впору взвыть, такие дела.
Кто там трогает за рукав? Он открыл глаза, встретился с другими, серыми, как январское небо над степью, глазами. Солдат стоял в проеме двери. Она была низка, стоять было неловко: голова не вмещалась. Он нагибал ее, смущенно ежился, скреб у себя подмышкой короткими толстыми пальцами. Холмов. Медведь медведем! «Дернуло же меня отобрать такого! На силу его позавидовал. Какой из него автоматчик?» — подумал лейтенант и спросил:
— Что вам?
— Дозвольте… Предложение имею, товарищ командир..
— Ну!
— Выдираться бы надоть отсюдова. Я так прикидываю.
«Хорошенькое предложение пришло тебе в голову, оригинальное… Будто не от этих мыслей трещит у меня голова?»
— Неплохо, Холмов. Предложение хорошее. Все у тебя?
— Чего же? От фашистов поблажки не жди.
— Идите на место, Холмов. Немцы, что ли, за вас охраняют окно?
— Окошко-то? Оно верно… Сережка там приглядывает покамест.
— Какой еще Сережка?
«Что он в самом деле! Смеяться пришел? Разбалакался, будто старуху свою увидел…» Куприянов считал себя кадровым офицером. С того утра неподалеку от Бреста, где почти полностью полегла его маленькая застава, ему приходилось воевать, командуя только что мобилизованными. И он все еще не мог привыкнуть к их далеко не военной манере держаться и разговаривать.
Солдат пыхтел и поеживался, собираясь, как видно, объяснять и спорить. Но тут резко взлаяли разрывы у самых стен. Лейтенант взглянул в окошечко. Со всех сторон бежали гитлеровцы: третья атака за полтора часа!
Холмов исчез, как его тут и не было. Куприянов вышел вслед за ним. Прячась в простенках, пошел от окна к окну. Оценивал: где он нужнее всего сейчас? Было странно, что в такую минуту замечались чернильные пятна на подоконниках и потертости на полу. Здесь явно когда-то стояли парты. «Школа», — как на двухверстке привычным значком отметилось в голове. Когда автоматчики бежали сюда, Куприянов заметил ровные скаты — подступы к домику. Он стоял поодаль на пологом холме, возвышаясь над другими домами деревни. Вокруг школы только жиденькая оградка из штакетника да сугробы снега.
Школа… Была школа. А теперь…
В какой-то связи с этими мыслями Куприянову представилось вдруг: новенький парнишка Утушкин лежит сейчас у своего окна-бойницы убитый. Черное с красным пятно, как орден, у него на груди, над сердцем. А шафранное лицо уже покрывается с одной щеки темно-лиловыми тенями.
Утушкин… Его ведь Сергеем звать. Только теперь дошло до сознания, о каком Сережке толковал Холмов.
Вот она, комната-фонарь, где засели оба новеньких. Она очень удобна: выходит из стен, три ее узких окна — три бойницы, три сектора обстрела. Куприянов прежде всего увидел радостное: Сережка стоял у окна за косяком, пускал короткие очереди из автомата. У второго окна то же самое делал Холмов. Он едва вмещал свои плечи в простенок, прячась от пуль.
Потом Куприянов — опять непроизвольно — увидел на стене рядом с Сережкой полочку. Что там такое? Кажется, аквариум в баночке из синеватого стекла? Или там лягушка? Скорей всего она плавает в растворе. Это же школа! И комнатка, наверное, была физическим кабинетом. Но чего там разглядывать? Треск автоматов за стеной все громче, все ближе.
Куприянов уже сделал движение, чтобы броситься к третьему окну, но с улицы донеслось замысловатое ругательство и вслед за ним:
— Рус! Сдавайся!
В тот же миг в окно влетела граната — черный нелепый стакан на длинной деревянной ручке. Куприянов отпрянул за косяк двери, но все же успел заметить, как Сережка прыгнул к гранате. Прошли секунды, длинные, как целый час, наконец… Нет, грохот не потряс комнатку. Граната лопнула не то в отдалении, не то ее накрыли чем-то в момент взрыва. Обожгла догадка: «Утушкин упал на нее животом!» Глянул в дверь: Утушкин стоял на прежнем месте, за косяком окна, как ни в чем не бывало строчил из автомата. А Холмов, кажется, и не заметил вовсе, что произошло. Вот он раз за разом швырнул в окно две лимонки. И после взрывов закричал:
— А-а!.. Так вам, подлецы!.. Не любо?
— Дядя Паня, ложись! — испуганно крикнул Сережка.
В тот же миг под окном взорвалась еще одна граната. Холмов отшатнулся, прикрыл глаза ладонью.
— Живой ли, дядя Паня?!
По ободранной осколками штукатурке стены рядом с головой Холмова рассеялись бурые Капельки, На заросшей щеке его, у глаза, показалась кровь. Он прижал к ней тяжелую ладонь.
— Ничаво… Чего мне? Царапнуло трошки. Куприянов ушел на свое место. Вот тебе и Сережка!
Ясно: он успел вышвырнуть гранату обратно, до ее взрыва. Ну и подобрались дружки!.. И надо же: этакий громила и вдруг — Паня… Почему все-таки Паня? А-а… Его же Пантелеймоном звать!
Куприянову вспомнилось зачем-то, и очень отчетливо, как дрожала и качалась на узкой полочке высокая банка с жидкостью. Качалась, но не падала. И потому, что она не падала, или от того, что лейтенант увидел ее, эту банку — школьный экспонат, стало так уверенно и радостно, точно в том-то все и дело было, чтобы сохранилась банка в этом бою.
— Кха! Гм-м… — прогудело над головой.
Опять Холмов. Наклонил — просунул в дверь голову, аккуратно забинтованную изумительно белым бинтом. Куприянов залюбовался смуглой мужественной физиономией великана. Усмехнулся:
— В санроту ходил… к немцам?
— Не-е-е, — серьезно протянул Холмов. — Зачем к немцам. Сережка, ён, стал быть, замотал. — И улыбнулся широкой добродушной улыбкой: — ён меня все ублажает, Сережка-то… Такой уважительный, право.