Юрий Нагибин - И вся последующая жизнь
— У нас много нерешенных проблем, — сказал Тютчев. — Край надо спасать.
— А разве Мшаре плохо приходится?
— Вроде того…
Оказывается, в Мшаре, славной своими водными богатствами, умирают озера. Когда-то, дабы восполнить нехваток утиного корма, решили посеять в озерах дикий рис. Биология растения в ту пору не была достаточно изучена. Рис так бурно пошел в рост, что стал глушить озера. Одно хорошее озеро уже выпито до дна, а сейчас на очереди Серебряное, Буян и Тучковское, куда они держат путь.
— А разве нельзя избавиться от дикого риса?
— Только одним способом — выдергивать с корнем. Для такой прополки всей нашей Мшары не хватит.
Сколько ни ездил сюда Чугуев, он всегда слышал жалобы на положение дел в Мшаре. Если принимать на чистую веру все, что говорилось, то Мшара давно уже должна была сгинуть, только не в пучине вод, как Атлантида, а от безводья, зарасти травой забвения. А Мшара все жила и даже кое в чем преуспела. Старожилам всегда кажется, что их край обделен, по своему значению и достоинству он заслуживает лучшей участи. И куда как понятно это ревниво-любовное чувство. Но пусть кто сторонний заведет разговор: мол, худо живете, не умеете дела делать — горло перегрызут. Тут и окажется, что в целом свете нет завиднее и правильнее житухи!.. Чугуев поймал себя на какой-то хитрой неискренности. Ему не хочется обременять душу чужими заботами, и потому он готов верить, что все прекрасно в этом лучшем из миров. Пусть преувеличены сетования старожилов, не стоит искать в их наивной гордости оправдания своему невмешательству.
И редактор Тютчев упорно не давал ему захлопнуть створки раковины. Негромким, высоким, каким-то женским голосом он излагал ему свои соображения: Мшара с ее кислыми, неродящими почвами, с ее озерами, реками и болотами не может стать житницей, ее надо превратить в зону международного туризма, и тогда окажется, что это золотая жила.
Чугуев представил себе мшарские боры и берега озер, застроенные мотелями, пансионатами, кемпингами, палаточными городами, напоенные голубым дымом и бензиновой вонью прогреваемых моторов, бесчисленные указатели на двух языках, неопрятные следы пикников на траве — и ему стало жалко нынешней непричесанной Мшары…
Редактор так увлек всех рассказом, что они пропустили поворот. Пришлось поворачивать назад. Большак шел сперва опушкой чистого, сквозного сосняка, усеянного серебристыми шишками, рыжими иглами, вспученными дружным семейным напором сухих желтых и неклейких местных маслят, затем свернул в поле.
Объезд не оправдал надежд. Большак то и дело исчезал в мутных водах глубоких, обширных луж. Из луж торчали коряги, которыми, верно, пытались прощупать дно, и слеги, которыми важили застрявшие машины. Михаил Афанасьевич возле каждой лужи выходил, глубокомысленно вглядывался в слепой лик воды, обтаптывал вязкие берега, пытаясь нащупать твердь, и в результате, не решаясь форсировать водную преграду, забирал далеко на бугристую целину.
Наконец в виду дубовой рощи большак пошел на подъем, лужи измельчились до горстевой незначительности, а там и вовсе пропали. У въезда в дубняк, подняв руку с оттопыренным большим пальцем, стояла высокая, тонкая девушка. Тютчев поторопился распахнуть дверцу, прежде чем Михаил Афанасьевич затормозил, и девушку чуть-чуть прижало. Она засмеялась, скользнула в машину, оказавшись сперва на коленях Тютчева и лишь потом — на сиденье…
— В Лазаревку! — сказала она и снова засмеялась негромким, легким и чистым смехом.
Чугуеву подумалось, что этим смехом девушка как бы извинялась за чуть бесцеремонную решительность своего тона. Она не спросила, по пути ли им, села в машину и поставила их перед свершившимся фактом — не высадят же ее!
Тут выяснилось, что им тоже нужно в Лазаревку, но, видимо, селение было велико, ибо, вновь рассыпав свой легкий, чистый смех, девушка попросила подкинуть ее к церкви.
— Можно и к церкви, — охотно согласился Тютчев, с приметным удовольствием разглядывая свою соседку.
Яркий пятнистый румянец покрывал ее миловидное лицо с носом уточкой и зелеными глазами. В улыбке она показывала белые острые клычки, придававшие ее добродушной среднерусской внешности что-то тревожное. Одета девушка была по-городскому: короткий светлый плащ высоко открывал стройные ноги с круглыми, прекрасной лепки коленями. На модно уложенных волосах косо сидела маленькая круглая шляпка.
— Из столицы нашей краснознаменной области? — спросил Тютчев.
— Да! — ответила девушка, глядя как-то слишком прямо в глаза собеседнику. Она словно подчеркивала открытой прямизной взгляда правдивость своих слов. А чего тут было врать-то?
— До райского центра на автобусе? — проницательно спросил Тютчев.
— Да! — столь же искренне подтвердила девушка.
— А сюда — на попутной?
— Да! — Девушка засмеялась, как бы признавая смехом, что от Тютчева ничего не скроешь.
— А чего вам в церкви делать? — с запоздалым удивлением спросил Тютчев. — Молиться, что ли?
Девушка всласть высмеялась, а потом объяснила, что, во-первых, она неверующая, во-вторых, в городе и своих церквей хватает, кто же поедет за сто верст киселя хлебать?
— Так для чего же вам в церковь нужно?
— Гостей на свадьбу пригласить.
— На какую свадьбу?
— Подруга замуж выходит. — Девушка ничуть не досадовала на приставучесть Тютчева.
— За кого?
— За священнослужителя Никольской церкви.
— Вот те раз! Кого же вы приглашать-то будете? Попа, что ли?
— Попа, — подтвердила девушка и опять засмеялась своим легким, чистым, но, как сейчас показалось Чугуеву, «несмешным» смехом, — матушку, старостиху, ну и кого-нибудь из десятки.
— Та-ак! — уже не кавалерским, а весьма сумрачным голосом произнес Тютчев. — А с чего это ваша подруга за попа пошла?
— Он еще не поп, а дьякон. Как поженятся, так он и рукоположен будет…
— Экие вы слова знаете!.. А по-моему, что дьякон, что поп — один леший.
— Нет, попу жениться нельзя… А они еще в школе дружили. Потом он в педагогическом учился, а она в медицинском, но все равно дружили.
— Как же он из педагогического в попы-то угодил?
— Он с третьего курса ушел и духовную семинарию окончил.
— Троицко-Сергиевскую? Вспомнил! Он Никольского благочинного сын. Отец-то помер недавно, теперь ему приход отдадут. Богатейшая церковь!
— Наверное! — засмеялась девушка. — Я не знаю.
— Ну, а вы за попа не собираетесь?
— Ха, ха, ха!
Этот смех начал раздражать Чугуева, в нем не то чтобы проглядывала фальшь, но какая-то заданность, манера, а не истинная веселость.
— Я комсомолка. Погибший отец был членом партии, мать тоже неверующая. — И это звучало неискренне, будто приготовленное впрок. Да и все ее быстрые, точные, без запинки ответы казались приготовленными заранее. Не в первый раз учиняли ей подобный допрос, и она была начеку.
— А странная будет жизнь у вашей подруги! — сказал Тютчев.
Девушка пожала плечами.
— Почему?.. Если люди любят друг друга…
— Ну, поставьте себя на ее место. Молодая женщина, вчерашняя комсомолка, врач — и вдруг матушка! И все время долгогривый рядом. И никуда с ним не пойдешь. А с кем компанию водить? С церковной десяткой, что ли?
— Почему? — Девушка слушала рассуждения Тютчева, косо наклонив голову, и в почтительно-заученном движении этом угадывалась привычка к наставлениям. — Многие школьные ребята с ними дружат. У них на свадьбе человек сто будет. А волосы у него не особо длинные, короче, чем у стиляг. Да и не вечно им тут находиться — он языки знает, вообще парень с головой…
— Он на правильном пути, хороша его дорога! — пропел Тютчев. — А у вас не будет неприятностей по комсомольской линии? Все-таки порученьице ваше не очень…
— Ой, будет! — сказала девушка и опять засмеялась, но иначе, открыто и доверчиво.
— Слушай, — переходя на «ты», сказал Тютчев. — Только честно: тебе еще голову не заморочили?
— О чем вы?
Ее непонимание показалось Чугуеву притворным. Девушка была умна, проницательна, искушена душой.
— Ну, сама-то не подзапуталась во всей это церковщине?
— Ну что вы! Я комсомолка, отец был членом партии, и мать никогда бы не позволила…
«Врет!» — решил Чугуев, рассматривая в зеркальце свежее и крепкое лицо девушки.
В церковном дворе, обнесенном старой красивой оградой, на веревке сушилось поповское белье, трикотажные разноцветные подштанники, черная ряса и золотистого цвета культовые тряпицы.
— Вы назад сегодня не поедете? — спросила девушка, вылезая из машины.
Ее зеленые глаза с легким вызовом глядели на Тютчева. Она понимала, что в своих расспросах он руководствовался не только заботой о ее заблудшей комсомольской душе, но некоторое значение имела ее бренная оболочка, называемая по-церковному «перстью земной». И она не прочь была этил воспользоваться.