Илья Бражнин - Прыжок
— Ты видал когда-нибудь, как сезонники раскуривают, положа рубанок на бревнышко и почесывая спину с таким видом, будто у него за пазухой лежат миллионы и мир организован совершенно так, что уж торопиться вовсе некуда?
— Ну тебя! — отмахнулся Петька. — Мне-то есть куда торопиться. Через пять минут гудок, а мне еще забежать в столовку простокваши перехватить охота. Даешь гривенник, Нинка — у меня нехватка.
Гривенник Петька получил, и через минуту уже мчался, громыхая по коридору, держа курс на столовку.
Так катились дни один за другим, ложась плотным сплошняком на широченной равнине времен. Цепь их была непрерывна, и каждое звено ее было похоже на другое. В феврале, однако, цепь эта нежданно порвалась, и концы ее разлетелись в стороны. Однообразный строй дней был разбит командировкой Джеги и Петьки на съезд в Москву.
Дорогой каждый из них был занят по-своему. Джега все строчил что-то, сверял, подсчитывал, газеты глотал. Петька больше на площадке околачивался. Любил Петька белую зимнюю шкуру земли. Манило слететь с поезда, ветру в усы плюнуть, задать стрекача через снежные поля.
В Москве с головой ушли в заседания съезда. Дышали дымом табачным и всесоюзным масштабом. Работали в комиссиях и подкомиссиях. Поздней ночью, валясь с ног от усталости, добирались до своей комнаты. На четвертый день угодили по выданным кем-то билетам в балет.
Джега, усмехаясь, следил за скользящими перед ним фигурками, за хитрыми вывертами ног, карежился от фальшивых деревянных улыбок танцовщиц и вдруг отыскал в мозгах своих занозу. Что-то эти юбочки колоколом ему напоминали, а что — никак вспомнить не мог.
Петька глубокомысленно подергивал себя за ухо и внимательно изучал ноги балерин:
— Здорово натренированы. Вертятся во все стороны как на шариковых подшипниках.
После второго акта они дружно встали и ушли.
На другой день съезд закончился. Держа портфели под мышкой, отправились они на вокзал. У выхода на платформу Петька ухватил Джегу за рукав.
— Эх, мать честная, гляди, брат, парфюмерия-то наша по вокзалу разгуливает.
— Какая парфюмерия?
— Да Тэжэ. «Королева мая», два сорок флакон.
Вскинул голову Джега — перед ним шубка серая колоколом маячит. (Вот оно то, что в балете не мог поймать.) В шубке она — Юлочка. Вот подошла, играя узкими плечами, к почтовому ящику, легко подняв руку в серой перчатке, хлопнула дощечкой, обернулась, вдруг поймала глазами обоих и, радостно улыбаясь, быстро закачала меховой оторочкой в их сторону.
— Товарищ Курдаши! Вот встреча! Как вас занесло к нам? — Обернулась к Петьке: — С вами тоже, кажется, знакомы?
Протянула тонкую ручку. Петька взмахнул кепкой, руки растопырил.
— А то как же, вместе у вашего братца на диване целых четверть часа высидели. Я молчал, вы зевали — как же не запомнить?
Засмеялась, чуть-чуть колыхаясь тонким станом. Принялась болтать о пустяках. Мужчины молчали. Петька долго не выдержал, отправился в командировку за «Невой», хотя в кармане и лежала еще непочатая коробка. Юлочка придвинулась вплотную к Джеге.
— Почему не зашли ко мне? Так бы и уехали?
— Так бы и уехал.
— Стыдно, разве я не послала вам адреса. Помнится, послала.
Резко бросил:
— Забыл.
Метнула глазками тревожно, чуть заметно брови дрогнули. Подняла руку, ловила снежинки, падающие сквозь дырявый вокзальный верх. Таяли они на затянутой в перчатку ладони, превращаясь в серебристые прозрачные капли. Юлочка смотрела на них, хотела улыбнуться, пошутила:
— А вы все такой же свирепый; я боюсь, вы съедите меня.
Но ни шутка ни улыбка, не вышли. Тогда тихо качнула головой.
— Прощайте…
Заколыхался прочь серый колокол, но в десяти шагах остановился. Это Петька, с «Невой» возвращаясь, застопорил. Стояли долго. Петька руками размахивал, смеялся. Прощаясь, шапку высоко вскинул. Подошел.
— Ну и чудная, и к чему на безбожный свет такие рождаются!?
Когда залезли в вагон, Джега втиснулся в самый темный угол, да так и просидел до утра. Петька же чуть не весь вагон вокруг себя собрал. Песни пели, галдели до утра. Под утро выбрался на площадку. Окунул голову в густую струю ветра. Прислонялся к косяку. Так простоял часа два. Солнце уже выкатилось из серой утренней дымки, когда вернулся Петька в вагон. Забираясь к себе на верхнюю полку, окликнул Джегу:
— Спишь, что ли?
— Да нет, — отозвался Джега.
— Чего так?
— Как бы там Нинка без нас не запарилась.
— Ништо. Пусть помотается. Квалификация.
А Нине действительно приходилось туговато. Моталась как угорелая из коллектива в райком, из райкома в союз, из союза на завод. Делала сгоряча и лишнее иной раз, но чем больше уходила в работу, тем бодрее и крепче себя чувствовала. Джегу и Петьку встретила радостным блеском глаз. Горячо рассказывала о делах, расспрашивала о съезде, густо дымила папироской, хозяйственно перекидывала бумаги. Возвращаясь в этот вечер домой, вспомнила, что уже неделю не была в клубе, и повернула туда.
В клубе, носясь по длинным коридорам, забыла о времени и удивилась, когда, взглянув на стенные часы, увидела, что уже пол двенадцатого. Уходя, столкнулась на крыльце с Гришкой.
Сначала отшатнулась от неожиданности. Потом рассмеялась.
— Это ты?! Чтобы ты пропал! Чего это тебя здесь носит?
— Тебя ждал, Нина.
— Меня? Вот дурень! Другого места не нашел.
— Что же делать, Нина! Ты вечно чем-нибудь занята, вертишься, носишься — никогда с тобой и поговорить нельзя, ничего от тебя толком не добьешься.
— Какого же тебе от меня толку нужно?
— Ты же знаешь, Нина.
— Ничего не знаю.
Вскинув голову, уперлась ему в глаза тупым и темным взглядом.
— Ты же получил свое. Чего ж еще тебе? Сидел бы да радовался.
Гришку передернуло.
— Нина, к чему этот вульгарный тон. Зачем напускать на себя никому ненужное ухарство? К чему пачкать хорошее этим грязным жаргоном? Разве нельзя говорить по-человечески?
Нинка вздохнула, закатила глаза на лоб.
— Ох, давай говорить по-человечески. Что ты за мной хвостом волочишься? Дела у тебя другого нет, что ли? Пойди к Джеге, нагрузку даст такую — всякая чепуха из головы вылетит.
— Ах эта нагрузка! Не лучше ли одно дело как следует делать, чем хвататься за десять и в результате ничего не сделать. Нельзя же человека под нагрузкой похоронить. Ведь мне не семьдесят лет.
— Тебе тысяча лет! И зачем только тебе комсомол дался?
— Оставим это, Нина. У нас разные точки зрения.
— Какие такие две точки разные могут быть у двух комсомольцев?
— У тебя Нина, ложное и преувеличенное понимание общественного долга. Я не признаю самоотречения, ты это знаешь. Чем бы ни занимался человек, какое бы место ни занимал в общественной машине, у него всегда должно оставаться что-то свое личное. Но сейчас оставим теоретические споры. Я хотел бы все-таки поговорить с тобой о другом.
Они вышли на улицу. Снег рыхлыми пуховыми подушками лежал вдоль забора. Ветер хватал этот белый пух и посыпал им улицу перед идущими. Нинка тряхнула головой.
— Ну, давай, выкладывай. Ты что, о любви говорить собрался?
Судорога прошла по тонкому лицу Гришки. Тихо выронил:
— Да, о любви. О чем же другом я могу говорить сейчас с тобой?
— Ну, коли ни о чем другом, так и быть поговорим о любви. Только сперва я, а потом ты. Ну вот. Напрасно ты, друг, порох тратишь. Обратись, брат, в другую лавочку. Моя закрыта — проторговалась.
— Нина, ради бога, опять этот извозчичий жаргон!
— А чем же извозчичий хуже полковничьего?
— Ты же знаешь, что я отрекся от отца. К чему это?
— А так, к слову. Ты не обижайся, только ведь говорить-то нам с тобой не о чем.
Схватил за руку.
— Нина, слушай, зачем же?.. Зачем же тогда… на вечеринке… отдалась?
Засмеялась Нинка, да смех вышел злым, надрывным — не смех, а оскал волчий.
— Ох… еле выговорил, бедненький! «Зачем, зачем»! Пришла охота и отдалась. Зачем вокруг этого чертовщину городить всякую? Дело-то такое простое. Только вот что, друг, у тебя, кажется, до меня заноза сильная, да?
— Очень сильная, Нина… если бы ты знала…
— Если бы знала, ничего бы не было. Никогда бы не видать тебе меня, как своих ушей. Думала ты так, дурака валяешь. Сама…
Запнулась, дрогнул голос.
— Сама в этом свое топила. Так вот, Гриша, друг. Забудь все, выкинь из головы. Пусть будто как случай, вроде, ну, кирпич с крыши на голову свалился. Холодной воды приложи и пройдет. Забудется, и шишка пропадет. Поднажми на работу. Прощай, брат, и больше, пожалуйста, сделай милость, не будем к этому месту подходить ни с какой стороны. Тошнит меня от таких разговоров.
Подала руку. Гриша схватил ее и, не выпуская, торопливо с болью заговорил:
— Постой, Нина, да как же так? Нина, у меня это слишком серьезно, чтобы так бросаться. Это сильнее меня, понимаешь? Я не знаю, что я могу сделать, но я чувствую… что выйдет что-нибудь плохое. Нина… я… я это чувство очень высоко ставлю, понимаешь?.. Зачем принижать его, зачем шутить и гримасничать над тем, над чем нельзя?.. Водой здесь не поможешь и политграмотой тоже. Да постой же, Нина, постой, дай мне еще сказать… Одну минуту, Нина!