Юрий Рытхэу - Молчание в подарок
— Какие у меня новости? — слабо сопротивлялся я, чувствуя приближение решающего мгновения.
— Давай! Давай! — встрял в разговор Харлампий Кошкин, наш лучший рисователь ведра. — Сколько тебя уговаривать? Не стыдно? Ломаешься как девка какая-то, тьфу!
Харлампий в самом деле плюнул, но куда-то в сторону.
Я подошел ближе к телефону.
— Ну, смелей!
Емрон стоял рядом.
— Вот, поверти ручку.
Я взялся за ручку и несколько раз повернул ее, с удивлением ощущая какое-то сопротивление внутри ящика.
— Сильнее, сильнее! — подбадривал Емрон.
— Крутани еще несколько раз! — крикнул Энмынкау.
— А теперь снимай трубку! — командовал вошедший во вкус Емрон. — Прикладывай к уху. Вот этой частью! Черпало надо ко рту приставить!
В трубке я услышал сонный женский голосок:
— Какой вам номер?
— Какой нам номер? — громко спросил я ребят. — Она спрашивает; какой нам номер?
— Скажи: ноль-ноль четыре! Ноль-ноль четыре! — подсказал Емрон.
— Ноль-ноль четыре! — крикнул я в ту часть трубки, которую Емрон назвал черпалом. И на самом деле ею вполне можно было черпать, скажем, суп из тарелки.
— Соединяю! — сказала женщина из телефона, и через несколько мгновений я вдруг услышал голос Отке.
Председатель Чукотского исполкома сказал;
— Алло!
От неожиданности я ответил:
— Алло!
— Кто говорит?
Несмотря на расстояние и некоторые искажения, все же определенно можно было узнать голос Отке, чуть глуховатый, низкий. Мне показалось, что я воочию его вижу: широкое улыбающееся лицо, добрые глаза, спадающую на лоб непослушную прядь.
— Это говорит ваш земляк, уэленский житель, — я назвал себя, и Отке вдруг обрадованно произнес:
— Ах вот кто говорит! Ну, здравствуй, как поживаешь?
— Да хорошо, — ответил я. — Живу неплохо.
— Как идет учеба?
— Нормально.
— Как кормят вас?
Шел второй послевоенный год. В училище, прямо скажем, было голодновато, особенно в середине зимы, когда кончалась рыба, которую мы сами ловили и заготавливали летом в Анадырском лимане. Но я все же бодро ответил:
— Кормят хорошо, — и добавил. — Не голодаем.
— Не голодаете? — мне показалось, что Отке несколько удивился, но я его окончательно заверил:
— Совсем не голодаем!
Я уже довольно осмелел, несколько успокоился, тем более, что ребята смотрели на меня широко раскрытыми глазами, в которых явно читалось восхищение, смешанное с завистью.
— Из Уэлена есть новости?
Как раз недавно я получил письмо из дому, написанное моей теткой. В нашей семье она тогда была единственным по-настоящему грамотным человеком, закончила семилетку. Остальные, хоть и тоже считались грамотными, но читали лишь по складам да умели расписываться.
— Письмо получил из Уэлена, — солидно ответил я. — Карточную систему отменили.
— Вот это хорошо! — похоже, обрадовался Отке. — Только как мне показалось, что карточки отменили везде.
Конечно, председатель окрисполкома был прав: карточную систему отменили по всей стране, но все же это очень хорошо, что и в Уэлене это произошло. Там, где жили люди, которых ты хорошо знал, помнил в лицо и мог узнать по голосу каждого, всякое малейшее событие обретало особую значимость.
— И что же еще тебе пишут из дома?
— Четырехглазый умер, — сообщил я с сожалением.
— Это жалко, — вздохнул вместе со мной по телефону Отке.
Четырехглазый — это был старый вожак нашей семейной упряжки, хорошо известный на побережье от Уэлена до Ванкарема. Хорошие собаки, как и хорошие люди, пользовались тогда широкой известностью, и ничего удивительного не было в том, что председатель окружного исполкома знал нашу собаку. А Четырехглазым я его назвал сам, когда он только родился с большими белыми пятнами над каждым глазом. Он вырос в большого, сильного пса, и издали казалось, что у него на лоб надвинуты большие солнцезащитные очки.
— Ну хватит! — вдруг сказал Энмынкау и протянул руку. — Теперь я хочу поговорить!
— Товарищ Отке! — сказал я. — Вот тут Энмынкау из Янраная хочет с вами поговорить.
— Ну хорошо, — сказал Отке, — передай ему трубку. А ты, как захочешь, звони. Буду рад тебя слышать.
Энмынкау почти что вырвал у меня трубку и закричал в черпало:
— Товарищ Отке! Товарищ Отке! Вы слышите меня? Это говорит Энмынкау. Янранайский… Ильмоча племянник. Вы знаете его? Вот как хорошо!
Энмынкау победно посмотрел на нас загоревшимися глазами.
— Учусь я не очень чтобы хорошо, но и не совсем на последнем месте…
Очевидно, Отке интересовался у Энмынкау, как и у меня, его успехами в учебе.
— Особенно хорошо я рисую! — вдруг вспомнил Энмынкау. — Сегодня рисовали ведро! Да, наше училищное ведро из кухни. Мы его все хорошо научились рисовать, даже на память. С портретами тоже справляемся. Варфоломея, нашего каюра, рисовали. Да, ведро все же легче изображать… Оно же натюрморт. Натюрморт! Это нам так сказал наш учитель рисования Самсон Осипович… А Варфоломей Дьячков — живой. Вертится, когда позирует, и трубку свою курит… Да, учиться нелегко, но стараемся…
Теперь трубку потребовал Емрон:
— Хватит! Дай и другим поговорить! По делу надо, а ты — натюрморт! Нашел о чем толковать с председателем округа!
— Товарищ Отке! Вот тут Емрон из Наукана хочет с вами говорить. Передаю ему трубку.
Энмынкау с явным сожалением уступил телефон.
— Здравствуйте, товарищ Отке! — начал Емрон, и вдруг на его лице возникло выражение крайнего удивления. Он закашлялся, запнулся, а потом как заговорит по-эскимосски! Он улыбался, замолкал, а потом снова начинал. Из эскимосов среди нас был еще Тагрой, и он вполголоса стал переводить:
— Емрон говорит, что учится он хорошо… Отличником собирается стать…
— Ты бы уж не врал по телефону, — тихо заметил Энмынкау, — чего зря обещаешь? Сначала стань отличником, а потом хвастайся… Эх, как это я не догадался поговорить по телефону по-чукотски?
Мне почему-то тоже сначала показалось, что по телефону можно говорить только по-русски. А вот Емрон, выходит, всех нас обошел! А все-таки хорошо, что Отке, как настоящий уэленец, знает и свой родной чукотский, и эскимосский, ну и, конечно, русский язык. Это объяснялось не столько врожденными способностями моих земляков, а главным образом тем, что Уэлен — селение смешанное, в большинстве семей говорили на двух языках.
Захваченные телефонным разговором, мы и не заметили, как открылась дверь учительской и оттуда вышел взлохмаченный, заспанный воспитатель.
Поначалу он ничего не мог понять, хлопал глазами и озирался вокруг, пытаясь понять, что тут такое происходит, почему ребята не ложатся спать и непонятно с кем разговаривают.
Он подошел. Толпа ребят расступилась, и воспитатель увидел счастливого Емрона, разговаривающего на своем родном эскимосском языке.
— Ты с кем это говоришь? — грозно прошипел воспитатель. — Кто тебе разрешил пользоваться телефоном?
— Он говорит с Отке — почувствовав опасность, пришел на помощь Энмынкау. — С председателем!
— Немедленно прекратить! — крикнул воспитатель и подскочил к Емрону. Он схватил трубку, вырвал ее с силой так, что больно задел черпалом за подбородок. Емрон со стоном отошел в сторону.
Воспитатель повесил трубку.
— А ну — по спальням!
Мы поплелись к спальням, но не успели далеко отойти от телефона, как услышали звонок. Воспитатель схватил трубку.
— Митрохин слушает!
Митрохин странно и удивительно разговаривал с невидимым собеседником, будто видел его перед собой, где-то на расстоянии вытянутой руки, улыбался ему, кивал и даже кланялся.
— Хорошо… Слушаюсь… Очень хорошо… Обязательно передам. Большое спасибо. Учтем… До свидания, спокойной ночи.
Он бережно повесил трубку черпалом вниз, поглядел с некоторой опаской на аппарат и направился к нашей комнате. Прикрыв за собой дверь, он сказал:
— Вообще-то товарищ Отке передал вам привет и благодарность за то, что позвонили. А также пожелал вам хорошей учебы и спокойной ночи… Но я вам покажу, если вы еще дотронетесь до телефонного аппарата!
Воспитатель погрозил нам кулаком и ушел досыпать в учительскую.
Все же он не испортил нам удивительно хорошего настроения. Мы долго не спали, обменивались мнениями, впечатлениями, мечтали о том, что придет время и вот отсюда, из Анадыря, можно будет позвонить и в Уэлен, и в Янранай, и в Наукан, а может быть, даже в Москву… И говорить на русском, и на эскимосском, и на чукотском языке со своими близкими, родными, знакомыми…
За заиндевелыми окнами стояла морозная зимняя ночь. Начиналась пурга, ветер гремел по крыше, шарил по стенам, а мы горячо мечтали о будущем.