Нотэ Лурье - Степь зовет
Как был с кнутовищем в руках, Хонця вышел за калитку. Ему было невмоготу оставаться одному в своем тесном, заросшем дворе. «Заглянуть, что ли, к Хоме Траскуну. Может, еще не спит…» — подумал Хонця и пошел вверх по улице. Вот Элька его сегодня бранила, упрекала в бездеятельности. Но что мог он сделать, когда их тут всего два коммуниста на всю Бурьяновку, он да Хома, — оправдывался перед собой Хонця. Хутор только оправился после голода, советская власть помогла семенами, ссудами, во дворах замычали коровы, закудахтали куры, — вот хуторянин и держится за свое хозяйство, трясется над своим добром.
Бурьяновка лежала у подножия пологого песчаного холма. Широченная деревенская улица вилась сперва низом, потом вскидывалась на поросший чабрецом бугор на краю хутора и спускалась к выгону. Хонця шел стежкой вдоль палисадников. Ветер поддувал рубаху, подол завернулся, обнажив худое тело.
Около засохшей шелковицы напротив двора Хомы Траскуна он остановился. Здесь, подле этой шелковицы — тогда еще ее ветви были покрыты зеленой листвой — они с Хомой расстреляли махновца, который повесил брата Хомы.
В хате у Траскунов окна не светились. Хонця помедлил, окинул взглядом беленую траскуновскую мазанку, редкий заборчик вокруг двора и побрел к выгону, туда, где глухо ворочались тракторы и мелькали вспышки фар.
«Хома жалуется, что у него нет ребят. Посмотрел бы я на его хату, кабы у него была куча ребятишек, как у других! Только потому чисто и живет. А забор у него плохой, на честном слове держится. И то сказать — что ему этим забором загораживать? Не то что Оксману. У того ограда — так ограда! Доски все крашеные, подогнаны одна к другой. Ему есть что охранять от чужого глаза. Да… Один сорняк — помещиков да махновцев — выпололи, на его месте другой полез, цепкий, колючий…
Три пары лошадей стоят у Оксмана в конюшне, клуня чуть ли не больше общественного амбара, хата крыта черепицей… И ветряк у него. Трое их, три брата в округе, и у каждого по мельнице… И что же, своим трудом они все это нажили? Чужим потом. Кабы не батрацкие руки, и у них тоже ветер гулял бы под крышей. Мало сам я положил сил на оксмановскую землю? Хромоногий Давидка всю жизнь надрывался у старого козла на мельнице, а сейчас тот и сына себе приспособил, Коплдунера. Призрел сироту… Хуторяне бьются из-за куска хлеба, вот Оксман и держит их на коротком поводке…»
Хонця уже перевалил поросший чабрецом бугор на краю хутора и вышел к околице. В стороне, за оградой из сухих кизяков и кукурузных будыльев, притаился дом Юдла Пискуна. Кособокая, наполовину обмазанная глиной хибарка одним узеньким окошком смотрела на хутор, туда, где был красный уголок.
— Принесло еще и это дерьмо сюда! — пробормотал Хонця, покосившись на ограду.
На утоптанной земле выгона Хонця снова остановился. Он все поглядывал единственным глазом в сторону украинского колхоза, откуда доносился рокот машин.
«Уже работают… А наши когда еще выйдут в поле! Расползутся по степи, как муравьи, каждый к своей меже, будут рыться в земле руками, а что толку?»
На днях приезжал сюда секретарь райкома, Микола Степанович Иващенко, с которым они когда-то вместе батрачили в Ковалевске у Филиппа Деревянко, тамошнего богатея. Микола Степанович долго сидел в комнезаме, толковал с ним, а он, Хонця, отвечал ему точь-в-точь как этот бездельник Матус: «Бурьяновка не Ковалевск и не Веселый Кут. Бурьяновке мил ее бурьян, как свинье лужа, она боится нового, как летучая мышь — дневного света. Из кого мне сколотить коллектив? Из горсти старых партизан? Так ведь нет у них ни клячи, ни даже хомута исправного во дворе, хоть бери и впрягайся сам…»
«Эх, Хонця, Хонця! Постарел ты, что ли, ослаб твой революционный огонь? — с горечью выговаривал он себе. — Ведь, бывало, выводил коней из кулацких и помещичьих конюшен, раздавал беднякам, делил землю, умел драться с оружием в руках. Люди слушали тебя, доверяли. А теперь споткнулся. Обижайся не обижайся, а Микола Степанович и Элька Руднер правы: ты действительно опустил руки. Считай, что тут фронт, — и кончено. Или мы, комнезамовцы, или они, кулаки. Пора нам взяться всем вместе, да так, чтобы земля загудела!» И Хонця всем сердцем услышал голос партии, которая призывала перепахивать межи, корчевать древнюю, дикую, заглушённую бурьяном степь.
4
Юдл Пискун всего года два как осел в Бурьяновке.
Прежде он жил в Керменчуке — дальнем греческом селе, держал бакалейную лавку — и барышничал на окрестных украинских и немецких базарах.
Во время революции, когда в селах и на хуторах начались волнения, Юдл Пискун, наскоро распродав все свое добро, однажды ночью скрылся из села, оставив голый, ободранный двор на произвол судьбы. Вместе с беременной женой своей Добой он уехал к ее родителям, в далекое пограничное местечко на западе Украины.
А года два назад, осенью, когда с полей уже свезли пшеницу и овес, ссыпали в затхлые амбары и клети остатки подсолнечных семечек и сложили на чердаки желтые, огромные тыквы, Юдл Пискун и жена его Доба поздней ночью приехали с ближайшего полустанка Просяное сюда, в глухую Бурьяновку.
Поселился он на краю хутора, на склоне поросшего чабрецом бугра. Поставил себе низкую хибарку с крытым двором для скота и постепенно обнес свой двор забором из сухих будыльев и кизяка.
Первое время он всем и каждому показывал бумажку с предписанием выделить ему участок из бурьяновских земель, вместе со всеми работал в степи и заискивающе улыбался встречному и поперечному, беспокойно подмаргивая левым глазом.
— Ничего, советская власть, — повторял он, — советская власть… она всякого на ноги поставит, она знает, что делает.
Потом он почувствовал себя увереннее, чаще стал заглядывать в комнезам, в поле же показывался редко и все больше разъезжал по окрестным хуторам.
— Что мне земля! — объяснял он жене, толстой, расплывшейся Добе. — Работай да работай… это не для меня. Раньше спину не гнул, сам был хозяином, и теперь тоже найдется занятие неприбыльнее. Не дожить им…
Несколько дней назад он побывал в Блюментале — большой немецкой колонии — и приобрел там молодую гнедую кобылку. По пути из Блюменталя он завернул в районный центр Гуляйполе, где застраховал лошадь на триста рублей. Всю дорогу Юдл похлопывал кобылу по сильной шее и игриво толкал ее то носком, то каблуком. Он был в хорошем настроении, что, вообще говоря, случалось с ним не часто.
«Пятая страховка, — подсчитал он. — Тыщонка с лишком, можно сказать, в кармане. Жди, пока они напашут на тысячу! — Он глумливо осклабился. — Ничего, у меня они больше взяли, чтоб им жизни не видать».
Он пнул лошадь носком в живот и пустил ее вскачь.
«Веселей! Две с половиной сотни чистой прибыли на дороге не валяются!»
Ночью, улегшись на широкую деревянную кровать, Юдл хлопнул жену по спине и тоненько захихикал, шевеля черными усиками.
— Справляемся понемножку, а? Придвинься-ка поближе… Нет, паши с ними землю, хи-хи…
Чуть рассвело, Юдл верхом на купленной кобыле погнал в Святодуховку, на воскресный базар.
Продав гнедую за три сотни бывалому барышнику, он на том же базаре за сорок рублей купил дряхлую клячу той же масти.
В Бурьяновку он возвращался уже под вечер. На костлявой спине старой клячи было жестко сидеть, трясло, Юдл в кровь стер себе зад.
— Околела бы тут, на дороге, так нет… — выходил он из себя. — У-у, шкура!.. Больше пяти дней ты у меня не протянешь, будь ты проклята! — И коротким обрезанным сапожком злобно ткнул ее под селезенку.
Гнедая коротко заржала.
Кругом в поволоке летних сумерек колыхались поля созревающей пшеницы, мигали синие глазки васильков, шелестел пырей, далеко-далеко простиралась степь с ее колосьями, цветами и травами, за которыми не видать было ни межей, ни дорог.
Гнедая рысила по пыльному шляху, раздувала ноздри и время от времени тихо ржала, отзываясь на голоса далекого табуна, на запах конского щавеля и на пинки седока.
Подскакивая на остром лошадином хребте, Юдл погрузился в невеселое раздумье.
«Коллектив… Все Хонця мутит, чтоб ему провалиться. Э, ничего они со мной не сделают…»
Он снова саданул кобылу в живот, и она пошла спотыкающимся галопом.
Этой ночью, когда Хонця стоял на выгоне, гнедая, страшно отощавшая, ковыляла среди перевернутых пустых яслей. Она часто опускала большую, мосластую голову, тыкалась мордой в сухой кизяк, в котором копошились черные жучки, обнюхивала его дрожащими, липкими ноздрями и, прихрамывая, переходила на другое место.
Еле перебирая ногами, она доплелась до пустого корыта. Ее желтые зубы бессильно стучали по сухому дереву, черная нижняя губа моталась, как тряпка. Так она стояла довольно долго, пока не задремала.
Вдали, в полувысохшем заболоченном ставке, заквакали лягушки; их унылые голоса тоскливо отдавались во всех закоулках ночного хутора. Гнедая тяжело тряхнула костлявой головой и пустила сквозь зубы вязкую струйку слюны.