Виктор Конецкий - Том 7. Эхо
Ики увлекся. Он не слышит, как сдают рисунки и уходят его соседи. Он видит только осенний вечер, ряд черных стволов, засыпанные листьями газоны…
Вот последние мазки. Все. Ики откидывается на спинку стула.
— Ой, как хорошо! — слышит он над самым ухом, и чьи-то пушистые ресницы касаются его щеки. Ики встает и оглядывается. Он видит рядом с собой маленькую девочку и косы, которые она скомкала и прижала к груди.
— Я еще маленькая, — доверчиво говорит она, — и меня не приняли, но скоро я буду рисовать так же, как и ты. Да?
— Да, — отвечает Ики.
— А хочешь, я помою твои кисточки?
В гардероб Ики спустился вместе с девочкой. И пока одевался — смотрел, как ее мама вытаскивает ее косы из-за ворота пальто. И все у нее было какое-то совсем особенное: и косы, и пальто, и папка на черном крученом шнурке.
С тех пор каждый раз, когда Ики шел во Дворец, он надеялся встретить там девочку с косами.
В день занятий от волнения Ики не мог обедать. Мать грозила пожаловаться отцу, но Ики не боялся этого. Отец плавал где-то на востоке, и в редкие приезды все неприятности сразу забывались. Глаза у матери начинали сиять так, что обвинения, падающие на Ики, казались похвалой. В наказание за все безобразия отец зажимал его голову под мышкой, волочил так в кухню и кричал, что сейчас вдребезги расшибет его об стенку. Мать смеялась, бегала за ними и говорила, что нельзя так ужасно громко кричать и так безбожно мучить ребенка. Потом они с отцом садились играть в шахматы, и дым отцовской папиросы щекотал нос Ики.
Спустя много лет, после войны, когда Игорь Русанов вспоминал свое детство, он видел в нем только самое хорошее, безоблачное, чистое. И настроение от этих воспоминаний бывало такое, будто впервые весною открываются окна на улицу, с шуршанием падает на пол ссохшаяся замазка и голубая, весенняя свежесть переплескивает через подоконник. Школа, мать, приезды отца, Дворец пионеров и это: «А хочешь, я помою твои кисточки…»
Зато отрочество вспоминать не хотелось: было пережито слишком много трудного и тяжелого. Это пережитое и сделало Русанова сумрачным, часто угрюмым, часто неоправданно суровым.
Он пошел по стопам отца — плавал. Море требует от людей и суровости, и сдержанности. Но все же те, кто плавал вместе с Русановым, редко любили его. И многие были бы сильно удивлены, если бы узнали, что Русанов способен улыбаться, вспоминая какую-то маленькую девочку и акварельные кисточки. Правда, не только из-за когда-то вымытых кисточек он помнил ее.
Ленинград. Зима сорок второго года. Серый свет хмурого утра вползает в комнату сквозь щели в фанере, которой забиты окна. Иней, за ночь осевший на стенах, начинает искриться. Тишина покинутого, простывшего дома стоит в полумраке.
Ики не спит. Он лежит, зарывшись в ворох грязного белья, и думает об отце, о том, что теперь никогда не зазвенят в их квартире ночные звонки неожиданных отцовских приездов. Отец погиб. Ни мать, ни маленький брат, который спит рядом, не знают этого. Нет хуже горя, чем горе в одиночестве, но Ики молчит. Мать слишком слаба. Она живет от письма к письму. Пусть ждет.
Медленно, очень медленно Ики вылез из кровати и натянул валенки. Сегодня была не его очередь растапливать печку, но он не думал об этом.
Дверь в коридор разбухла и не открывалась. Ики вставил в ручку кочергу и рванул на себя. Холодный, наполненный запахом нечистот воздух бесшумно ввалился в комнату. Во сне слабо зашевелилась мать.
В кухне было светло и леденяще холодно. Чистый снег ровной пеленой покрывал низкий подоконник выбитого окна и кучу хлама на полу. В застывшей тишине одиноко ухнул далекий взрыв, и повисшая на одной петле форточка чуть качнулась.
Ики оглядел кухню. Кроме подоконника и форточки, дерева не осталось. Мебель давно сожгли. Вчера, кромсая бритвой холст, сожгли последнюю картину — два букета сирени в глиняных горшках. На листьях большие капли росы.
Ветер зашелестел обрывками обоев. Глухо хлопнул на соседней крыше оторвавшийся кусок толя. За окном стоял поседевший, выбеленный изморозью город.
Начинался новый день. Не тронутый дымом и пылью снег медленно розовел. Сверкнули под первым солнечным лучом сосульки. И куда-то навстречу солнцу с гулом пронеслись над самыми крышами два «ястребка»…
Обжигаясь, пили пустой чай. Мать три четверти пайка оставляла на вечер — от голода чаще умирают во сне. Ики смотрел на седые грязные лохмы ее волос, на землистое лицо брата, который уже не мог вставать, и думал, что они скоро умрут. Он чуть не закричал от жалости и злобы, когда опять увидел в то утро, как мать делит хлеб. Не отрывая глаз от хлеба, братья просили ее взять и себе. Мать сердилась, говорила строго и устало: «Не болтайте глупости. Ешьте. Жуйте только медленно». И они, отрезав от своих кусочков по ломтику для нее, съедали хлеб. Отрезанные ломтики все лежали на столе, и, поняв, что мать все равно никогда не дотронется до них, братья, не глядя друг на друга, доедали хлеб.
В то утро Ики решил идти туда, где за Нарвской заставой, у линии фронта, как говорили, остались неубранные поля картофеля. Самое трудное было обмануть мать. Ики сказал, что пойдет узнать об отъезде, — ведь они умрут, если не уедут, а через Ладогу сейчас многие уезжают, и пусть она не беспокоится — он совсем хорошо себя чувствует.
Закутанный во все лучшее, что было у них теплого, Ики брел по ущельям улиц, то и дело застревая в снегу и обходя застывшие трупы. Он не знал толком, куда надо идти, и шел на дальние гулы орудий. Высокие валенки не давали гнуться ногам, в ушах звенело, временами снег и все вокруг казалось черным, как сукно на отцовской шинели.
Где-то у Нарвских ворот застал его обстрел. Когда недалеко впереди столб красной кирпичной пыли встал на месте рухнувшей стены, Ики лег на снег и пополз в подворотню вслед за маленьким человечком в сером пуховом платке. Он сделал это не потому, что испугался, — нет! — чувство страха за свою жизнь совсем покинуло его сейчас. Но, уходя, он дал матери слово: прятаться, если будет обстрел, и теперь, сидя на приступочке и слушая удары снарядов, он думал о том, как честно он держит слово.
— А я тебя помню, — заговорил маленький человечек, за которым Ики пролез в подворотню. — Ты мальчик, который хорошо рисовал во Дворце пионеров, да? Это было давно-давно — еще до войны. У меня тогда были косы. Ну, помнишь?
— Помню, — сказал Ики.
Они замолчали, потому что снаряд разорвался во дворе дома, в котором они сидели, и вниз по ступенькам лестницы запрыгали кирпичи.
— Ты очень боишься? — Ики сам удивился мужской твердости, с которой звучал его голос.
— Нет. Только у меня в животе что-то трясется.
Ики улыбнулся замерзшими губами. Он хорошо помнил, что улыбнулся тогда, потому что в ответ на его улыбку губы у девочки дрогнули, а на щеках слабо наметились ямочки — она хотела улыбнуться тоже.
— Куда ты идешь? — спросил Ики.
— Не знаю, куда идти. Мама вчера ушла за водой и не вернулась. — Она сказала это тихо и как-то равнодушно.
— А ты знаешь, где ее искать?
Девочка вздохнула.
— Нет, больше не знаю.
Когда они двинулись дальше, уже темнело. Людей на улицах не встречалось. Снежные простыни окраинных пустырей были изорваны воронками. Падал редкий снег.
Они брели, молча помогая друг другу перелезать через развалины и сугробы. Впереди была ночь, снег, мороз, далекие зарницы. Назад было уже не вернуться. И они все шли и шли вперед. А потом, тонко свистнув, упала мина, она разорвалась негромко, будто охнула. Ики упал, подкошенный блеском взрыва. Он не понял, что ранен. Потом боль перекинула его на спину. Черные ночные тучи поползли над самым лицом.
— Что ты, что ты? Мне страшно! — кричала девочка и закрывала лицо руками.
— Иди одна… — Ики тошнило. Радужные круги метались перед глазами. — Иди, — хрипел он, — иди, замерзнешь.
Девочка нагнулась и стала трясти его голову. Разбитые дома молчали вокруг, чернея провалами окон. Поземка металась в развалинах, и ветер свистал в проводах у поваленного столба. Опять где-то рядом стали рваться мины. Девочка опустилась на колени около Ики, дышала ему на глаза и все просила встать, скорее встать, а потом убежала в темноту, туда, где рвались мины и взвизгивали, разлетаясь, осколки.
Она нашла и привела солдат. Ики отнесли в санбат отряда морской пехоты, а девочку забрали с собой.
Там и решилась его судьба — в санбате отряда морской пехоты.
Через несколько дней выписывался пожилой матрос с обожженным, синим лицом. Он пообещал зайти туда, где жил Ики, предупредить мать. Перед тем как уйти, матрос целый час бродил по палате, прощаясь с ранеными. Потом пожал руку Ики и сказал, чтобы он за своих домашних не волновался — все будет в порядочке.
К вечеру этот матрос вернулся. Он сел к Ики на кровать и долго развязывал вещевой мешок корявыми темными пальцами. Потом достал из него пакетики с сахаром и кусочками масла, которые еще утром собрал у раненых для мамы и брата Ики.