Борис Пильняк - Том 6. Созревание плодов. Соляной амбар
– И зачем вы только это, Иван Авдеевич?..
– Что зачем?.. – крикнул Гроза.
– Зачем вы на съезде вообще выступали?., а уж если выступили, почему не отстаивали свою позицию, не боролись и ушли со скандалом? Уважаемый врач, старый практик и…
Гроза перебил вопросом.
– Какую резолюцию приняли?
– Резолюцию Невельского, почти единогласно.
– Вы голосовали?
Николай Сергеевич глянул в окошко, очень невесело, затем рассматривал огонек папиросы, – заговорил:
– Вы ведь Невельского давно знаете? – надо было начинать с этого, надо было разоблачать врага. Раз вы пошли против него, надо было драться всеми способами до конца, а не уходить со скандалом… да и не это главное…
– А что главное? – строго спросил Гроза, сел на постели, крякнул, заворчал: – Невельского я знаю четверть века, принципиально считаю его предателем, не подаю ему руки и разговаривать с ним не желаю, тем паче дискутировать, – но лично я не предатель и не доносчик, и доносить на Невельского я не намерен. – Глаза старика стали печальными. – Вы голосовали, – за? – Но скажите мне сейчас, здесь, наедине, начистоту, – разве я сказал неправду? – разве мы справимся с эпизоотиями в пять лет?!
– Конечно, правду!., если не все, то большинство это понимает…
– Так в чем же дело?! в чем дело! – радостно крикнул Гроза. – Ведь я говорил ради нашего дела! я ветеринарному делу помогал и помогал стране!., и вы – голосовали!..
Николай Сергеевич оторвал глаза от папиросы и глянул в несчастные и в радостные одновременно глаза старика, – заговорил невесело:
– Иван Авдеевич, не мне учить вас! – какое дело? – если бы люди даже сознательно говорили нечестные вещи, – ну, разве можно к ним обращаться за поддержкой в честности? – судите сами, разве можно так говорить, как вы?.. Да и не в этом главное. О Невельском я ничего не хочу говорить, думаю, что соловьем поет и сметаной подмазывает он из подхалимства и от любви играть главную скрипку. А вот о нас, о таких, как я, мне хочется вам сказать… Учились мы мало, мы беспартийные. Как-то хочется верить всеобщему подъему, силам революции, – с другой стороны, ведь никто не знает, что будет через пять лет, – быть может, на самом деле пятилетка сделает чудеса, быть может, нас никого не будет в живых, – кто знает? Вера в успех – это одно. Малое знание, – это другое. Ну, а вдруг большевики возьмут да и построят вокруг всех наших границ каменные стены и на самом деле пережгут и перехоронят в цементе всех сапных лошадей, – кто тогда будет прав, вы или Невельский?.. И еще. Посмотрите на большевиков, – как им хочется, чтобы все хорошо было. Возьмите наш съезд, – о Трубачеве не говорю, он если не прямо, то косвенно приказал, – валяй, ребята! – посмотрите на председателя, отличный человек, матрос, старый большевик, – обратили внимание, как у него рассечено лицо? – он говорил на ужине, полосанул белый казак, – ведь ему хочется, всей его политической и человеческой субстанции хочется, чтобы все было отлично, – ведь он, поди, счастлив, поди, считает большим делом и завоеванием наше постановление, что через пять лет у нас не будет эпизоотий, – он жизнь отдал революции, – ну, как против него руку поднять?! – и обидеть не хочется, и опять же страшно – власть!., а власть хочет, чтобы эпизоотии исчезли. Некоторые боятся коммунистов, и поделом, потому что социально чуждые, и правды не говорят и назло и со страху, – страх свою роль играет!.. А есть и такие, которые ничего не понимают, кроме того, что власти надо говорить приятное, чтобы не портить отношений и тем спасать шкуру… шкура человеческая – страшная вещь!
Николай Сергеевич помолчал, он неловко кинул в угол к другим окуркам недокуренную и потухшую папиросу, – опять заговорил невесело и горько:
– Не надо было выступать, Иван Авдеевич!.. Шкура человеческая – страшная вещь!.. Ну, скажите мне, – говорил с вами товарищ Трубачев, Павел Егорович, хоть раз по душам? – а ведь работать хочется не только за шкуру, а и за честь, и за долг!.. Вы ведь тоже с Трубачевым по душе говорить не будете, – и не надо, не надо было выступать!.. Конечно, все выступавшие против вас, да и те, которые вообще выступили за резолюцию, знали по-разному и понемножку, что они лгут и приукрашивают, – а вы это сказали вслух, вы правду вслух сказали. Именно поэтому мы и стали на сторону Невельского, – это я о себе говорю, – потому что вслух вы сказали правду. Можно даже сказать, что товарищи оклеветали вас, сделав из вас и оппортуниста, и контрреволюционера, и чуждый элемент. Но в том-то и дело, что, если человек сделает гадость другому человеку, один день он будет мучиться, а затем – даже не своим сознанием, а всем своим организмом будет находить оправдание своей гадости, обязательно его найдет и обязательно обвинит в гадости того самого, кому она была сделана. Не надо было выступать, Иван Авдеевич!.. делу вы не помогли, не отстояли себя, и скажу правду, если бы вы не окликнули меня в окошко, если бы не дали так по-хорошему папироски, и я стал бы вашим врагом. Вашим выступлением вы себе только врагов нажили…
– И пожалуйста!! Не прошу, не нуждаюсь! – не заорал, а заревел Иван Авдеевич Гроза так, что задребезжали стекла в рамах. – В циниках и в предателях друзей не держу! – чести своей никому не продавал! – предателем не был! – не прошу! не прошус-с!
Через улицу, окно в окно, открылось окошко в квартире Невельского. Николай Сергеевич руки сложил умоляюще, прошипел умоляющим шепотом:
– Иван Авдеевич, – Невельский подслушивает, умоляю, потише, умоляю, не надо, – я вам как друг говорил, по душам, – умоляю, – подслушивают!..
Старик лег в постель, прикрылся овчиной, руки положил вдоль овчины, посмотрел в потолок очень внимательно, взгляд стал очень далеким, старик слушал себя, и старик сказал тихо:
– Не понимаю, не понимаю… ведь я же говорил ради нашего ветеринарного дела, ему ведь я отдал всю мою жизнь, невеселую жизнь!., а вам – вам за вашу правду спасибо, я такой правды не знаю, прошу – на меня не сердитесь… Стар! не понимаю!..
Николай Сергеевич молвил очень невесело:
– Э-э-эх, Иван Авдеевич…
Через улицу, окно в окно, перед рассветом вспыхнул огонь. Лавр Феодосович с Полиной Исидоровной укладывались спать. Совсем на рассвете через улицу, окно в окно, из ветеринарной амбулатории понесся крик Грозы. Оба – Лавр Феодосович и Полина Исидоровна – поспешно окно распахнули. Крик затих.
– Это совершенный идиот, этот Гроза, фамилийка тоже! – сказал Лавр Феодосович.
– И он так и заявил, что не верит в уничтожение эпизоотий и не желает больше разговаривать, и ушел с собрания? – вот идиот! – так и сказал? – в двадцатый раз спросила Полина Исидоровна, добавила совершенно тихо: – Но у тебя, Лавр, нет опасений? – ты не думаешь, что это чересчур и край потребует пересмотра?
Лавр Феодосович сделал страдающее лицо и страдающе сказал:
– Нет, конечно, – но если бы ты знала, как они мне надоели!..
– Кто – Гроза?
– Нет, большевики, конечно, – весь этот сивый бред, все это скудоумие! – если бы ты знала, как все это надоело мне, как меня тошнит от них!.. Что касается Грозы, – то завтра я подам протест по профсоюзной линии…
– О да, конечно!.. – сказала Полина Исидоровна.
Окончательно в рассвет у дома ответработников прохрипел «китайский мерседес», и вскоре за ним загремели дрожки Ивана Авдеевича Грозы, выезжавшего на страхование крупного и мелкого рогатого и конского стада. Иван Авдеевич сидел верхом на дрожках, в парусиновом пыльнике и в соломенной шляпе. Сзади него к торбе с овсом привязан был громадный портфель. Полукровка шла весела и нарядна. На съезде от бывшего собора под гору Ивана Авдеевича повстречал товарищ Трубачев. Трубачев окликнул Ивана Авдеевича:
– Слышь, Иван Авдеевич, чего ты бузу трешь? – ты скажи по сердцам про эти эпизоотии, интеллигенты, вы, черти, галстуки носите!.. – напутал Невельский? – ты скажи по сердцам!..
Гроза ответил очень спокойно:
– Ну, сам посуди, ведь семьдесят процентов наших коров больны вагинитом, – в Голландии, в коровьей стране, и то и вагинит, и туберкулез рогатого скота в громадном проценте, – возьми датскую статистику, если не веришь германской.
– Ты подожди наукой сыпать, – ты скажи кратко – останутся или не останутся, и скажи про Невельского, – молвил Трубачев. – На, закури, Иван Авдеич!..
– Останутся, – твердо сказал Гроза и твердо добавил: – А о Невельском и говорить – ниже моего достоинства. До свиданья.
Иван Авдеич перебрал вожжи.
– Ты, постой, погоди. Ты куда едешь-то? – ты, может, что знаешь про Невельского? – ты что же, ежели утверждаешь, что останутся, ты, может, и помогать будешь, чтобы остались? – почему я тебе верить должен?..
– До свиданья, – сказал Гроза, – глупости говоришь. Еду на страховку.
В лугах лежали туманы. Трубачев проводил Грозу туманными глазами под гору. А на горе осталось российское место оседлости, при царях Иванах бывшее вспольною крепостью и сданное затем в заштат. Базар и заколоченный собор на месте бывшей деревянной крепости. На юг, север, восток и запад – заштатные дома и местности. По осеням в дожди по заштатной этой местности шествовали, обутые в ичиги, мамаевы кочевья ночи и дождей, над заштатом дули ветры и метели. И как подобает в природе вещей, весна сменялась летом, лето осенью. Зимой заметали снега. Так шествовали годы. Революция планами своими заштат обходила, советское межевание помещало в городе рик. В начале пятилетки снимали в городе с церкви колокола, заштатцы говорили – ничего не выйдет, народ за колокола взбунтуется, – но колокола сняли и забыли о них в новых событиях. В социальном ветре, который прошел над страной, всполошились деревни вокруг заштата, валом повалив в колхозы. Заштатники говорили, – ничего не выйдет, – но единоличник исчезал, и в новых деревнях о нем забыли. Весь заштат однажды не спал ночи, мальчишки целые сутки висели на заборах и липах, а молодежь с котомками уходила навстречу, – ожидали трактора со станции, невиданное зрелище. Тракторов въехало сразу двадцать три штуки, и проехали тракторы прямо в бесколокольный собор, в соборный гараж. Заштатники провожали тракторы до собора и влезли в гараж вместе с тракторами, три дня ходили пересматривать тракторы старухи, в поле таскались смотреть, как тракторами пашут, – и не заметили за тракторами, как от станции до заштата – семьдесят один километр – вместо екатерининского глиняного большака легло каменное шоссе, и по шоссе попер автобус. За колхозами и автобусом, за грохотом тракторов заштатники не заметили, как под горой на месте разбитой мельницы зафыркала электростанция, и, как должное, затребовал заштатец в рике себе на дом провода. Не заметили, как многие заштатцы смылись из заштата и подобру-поздорову, и иными путями, как новые поселились в заштате люди, не знавшие о довспольных временах. Так прошло четыре года. В музее краеведения Полина Исидоровна намеревалась встретить порог второго Пятилетия, был декабрь. Было забыто, но было известно, что эпизоотии в заштатных землях есть. Дом Грозы окна в окна стоял против дома Невельского. И совсем под Новый год, – в Москве тогда только что отошел процесс промдеятелей и московские газеты назревали кондратьево-чаяновским процессом, совсем под Новый год по новому шоссе пришли в заштат два новеньких автомобиля. Из одного из них вылез – в овчине, в треухе, в валенках – бывший матрос, чуть-чуть стареющий, с замерзшим лицом, на котором побелел от мороза шрам, нанесенный некогда саблей. В музее краеведения, перед которым тщательно к празднику были разметены снега, зажгли большое количество электрических ламп – там заседала новая комиссия. Старый матрос медленно читал пожелтевшие стенографические листы. Рядом с ним над листами склонился, стоя, опершись на скрещенные руки, бритый, молодой, с ромбами на красных нашивках. – Эх, ты, – галстуки!., не дети же…