Евгений Наумов - Черная радуга
Мерзлое окно открылось с таким звуком, будто его выломали. Первый этаж, вылезли прямо в глубокий снег, приладили кое-как фрамугу, прислушались.
— Тихо. Пошли.
Шагали, петляя по переулкам, покуривали, морозный воздух промывал горевшее горло.
— Ты где так хорошо наш язык изучил? — спросил Матвей.
— Как где? — гоготнул «турок». — Сам говорил, из-под Пензы я.
— Ну а подданным Занзибара как стал?
— Сказали: надо, Коляша, надо. Вот и стал.
— Кто сказал?
— Не балабонь лишнего. Сам знаешь, кто может сказать.
— Ну а раз подданный, почему там не живешь?
— Погорел. На чем горят мужики? Бабы — водка. Влюбился в одну москвичку — такая с кудряшками, а мне говорят: нельзя, вы подданный другой страны. Я паспорт занзибарский в клочья порвал, мне справку выдали, теперь вот по справке еле-еле временный паспорт получил. И северную прописку, тоже временную.
— Все мы тут временные, — Матвей хлопнул его по плечу. — Через сто лет, например, никого из живущих сейчас на Земле не будет. Ну, там, десятка два-три грузин из Осетии наберется — тех, которые в горы повыше залезут.
— А что? — остановился пораженный этой мыслью Коляша. — Ведь верно! А мы колотимся, правду какую-то ищем…
Остановились в безлюдном месте, даже домов вокруг не было.
— Здесь, — сказал Коляша.
— Всю ночь плясать здесь?
— А хоть бы и плясать, — Коляша стал на канализационный люк, ударил каблуком и сплясал замысловатую чечетку. Внизу заскрипело, люк стал подниматься.
— Влезай скорее, — просипел изнутри голос, будто изъеденный сыростью. — Холода напустишь.
На ощупь спустились по лесенке, люк захлопнулся, заскрипел запор.
— Вот и попался, карьерист, — сказал рядом Коляша. — Тут тебе и крышка.
— Войлок не забудь подпереть! — загрохотало в темноте. Голос Матвей узнал сразу — такого голоса ни у кого до самого Уральского хребта не было. А может, и дальше. Сочный — пропитый, прокуренный, как бы настоянный на спирту. Им можно было глушить волков без ружья в морозную ночь.
— Роман Эсхакович! — закричал Матвей в темноту. — Академик!
Разом вспыхнуло несколько сильных фонарей. «Морские, — определил он. — Краденые».
— Это же Быстрый! — раздались голоса. — Да еще со своим пойлом. А там кто маячит?
— Привел одного фертика, — сказал «турок», осторожно опуская узел с бутылками. — Шибко любопытный… проверить надо.
К ним приблизился — по виду ни дать ни взять профессор или директор крупного завода: очки в толстой оправе, шнобель, реденькие волосы, экономно уложенные по всей лысине. Роман Эсхакович, бессменный староста, бугор наркодиспансера, — какого, Матвей уже не помнил. Помнил лишь, что тот восемнадцать раз проходил курс. Он возвращался туда с регулярностью магнитной пульки.
Увидя его первый раз, Матвей изумился. Среди людей этой национальности, как правило, алкашей не было. Дюже умные, истиноискатели, воплотившие в себе мировую скорбь, отчаянно стремящиеся выжить в этом враждебном мире, они не засоряли мозги сивухой. А вид Романа Эсхаковича вообще исключал какие бы то ни было подозрения о пьянстве или других пороках: важный, деловитый, он проходил по палатам и отдавал распоряжения своим командирским басом: таких-то на кухню, растаких на завод, разэтаких на уборку помещений. «Начальника занесло, — подумал Матвей. — Перебрал на симпозиуме…»
Романа Эсхаковича выпустили через несколько дней — у него как раз окончился срок. Он обошел палаты, раскланиваясь, пожимая всем руки. Матвей даже не расспрашивал алкашей, кто есть кто, — у него была депрессия, не хотелось ни с кем общаться. Только подумал вяло: «Этот больше сюда не залетит…»
Романа Эсхаковича привезли через неделю. Но в каком виде! Исхудавший (он сразу вошел в сухой запой — в штопор: только пил, а ничего не ел), совершенно голый, завернутый в одеяло, но в очках, хотя с разбитыми стеклами.
Матвей уже стал оживать, спросил, в чем дело.
— Дело было вечером, — ответил один алкаш. — Его всегда так привозят.
Откачали сердягу, и уже через недельку Роман Эсхакович как ни в чем не бывало ходил по палатам со своими бумажками и покрикивал. Надушенная дама в манто привезла ему приличный костюм, новые очки, сумку с продуктами — сквозь полиэтилен матово просвечивали крупные апельсины: редкость! У нее было измученное лицо и большие печальные глаза.
Вечером Роман Эсхакович поделил на всю палату апельсины, угощал деликатесами.
— А эти выглядки не показываются, — буркнул он как бы между прочим. Среди алкашей не приняты расспросы: кто ты да что у тебя на душе. Так обложит в ответ, так пошлет… Они сами выкладывают, когда вдруг накатит.
— Кто? — так же между прочим бросил Матвей. Помолчав, староста ответил:
— Детишки дорогие.
На него, видимо, накатило, и он рассказал, что воспитал двух дочерей и двух сыновей, — все ублаготворены, все пристроены: кто кандидатом в кандидаты каких-то наук, кто управляющий, кто заведующий. И никто, никто из них за все залеты в нарко не навестил его.
— Боятся себя скомпрометировать, — квакнул кто-то.
— Боятся! — гаркнул Роман Эсхакович. — А я не боялся себя скомпрометировать, когда сам лично в молодости развешивал отстиранные пеленки во дворе? А теперь стал им не нужен. Раньше прибегали: папочка, машину покупаем, папочка, квартиру кооперируем… помоги! Когда же папочка высох — рыла отвернули! Разложилось общество… Заветы предков забыли.
И вот он оказался в канализации. Видать, и тут бугор, командует. Голос у него подходящий.
Он узнал Матвея — обнялись, даже всхлипнули.
— Его проверять не надо, — бросил Роман Эсхакович через плечо Быстрому. — Наш человек.
— Ты чего не дома? — спросил Матвей. — У тебя ж трехкомнатная, шведский гарнитур с переливами.
— Там такие переливы с утра до вечера, а в выходной соберутся всем кагалом воспитывать — вой будто по упокойнику. Тут я себя человеком чувствую.
Приличный костюм он еще не пропил, но вид уже имел обшарпанный, одно стекло очков треснуло, глаза даже не по-хамелеоньи, а по рачьи — от высокого давления вылезли — разъезжались. Академик подходил к штопору.
— А ты чего?
— Сели мне на хвост. Я девушку одну ищу — Лену.
— Есть тут… морда как печеное яблоко. Вон там в углу валяется. Не она?
— Скорей всего, нет.
Матвей вгляделся. Публика как на вокзале — есть и оборванцы, есть и прилично одетые. Один даже при галстуке, правда, засаленном. Вроде бы и знакомые лица мелькали. Кожухи, ватники постланы на толстую трубу отопления. Кто-то сидит на ящиках из-под водки. Из ящиков же сколочены импровизированные столики, на одном забивают «козла», на другом некто в кацавейке жарит на сковороде оленину — металлическая подставка, горит сухой спирт. Запашок так себе, дышать можно. Впрочем, после «Быстрого» у Матвея горело в ноздрях.
Более всего поражало то, что вокруг в изобилии стояла сивуха: водка, портвейны, бормотуха. Даже болгарский сухач где-то в дыму блистал медалями.
— Притыкайтесь, — сказал Роман Эсхакович. — Пьем по-северному: наливай, что видишь. А ты с «Быстрым» ко мне не лезь! — вызверился он на «турка». — У меня голос.
Он повернулся и махнул руками:
— Продолжим!
Хор из четырех бичей грянул:
И тут среди бутылок,
В дыму от папирос
Сидел, чесал затылоки
И сам Исус Христос!
— Тарам-бум-бум, тарам-бум-бум, тара-бум-бум-бум, бум-бум-бум-бум! — нечеловеческим голосом захрипел солист. Матвея шатнуло к стенке, по которой слезилась вода.
Долго пороли похабщину пьяные бичи — своеобразную «Энеиду», сочиненную, видимо, одним из подземных бардов, сплошь непечатную, в узорах замысловатой матерщины.
Матвей такого никогда не слышал. Сначала ему было интересно, но потом из дыма к нему протянулся стакан водки, он его высосал — после «Быстрого» водка казалась томатным соком, приятно прокатилась по телу, — закусил горячей жареной олениной с луком («Откуда тут лук? Наверное, сухой…»), а потом приткнулся в свободном месте на трубе, обтянутой стекловатой, — настоящий матрац с подогревом, и его сморило. «Тут меня не найдут», — подумал, засыпая.
Проснулся сразу, с тяжким всхлипом, будто из омута вынырнул.
Первая мысль была: «Пожар!» В глаза ярко било багровое пламя, качался огонь.
— Вздынь! — он узнал неповторимый голос Романа Эсхаковича. — Ну тебя и дотолкаться… Спишь как министр.
— Что? Горим? — от «Быстрого» и другой сивухи его била неудержимая, такая знакомая дрожь. — Опохмелиться осталось?
— Будет тебе опохмелка… — Фонарь, на стекло которого был надвинут почему-то красный светофильтр, качнулся вправо. — Слышишь, мусора ломятся?
Со стороны люка доносилось негромкое, но какое-то злое, напористое позвякивание.