Юрий Яновский - Кровь людская – не водица (сборник)
В хате холодно, хлеба нет, одни лепешки да квашеные бурачки, мама повернула Данилку к иконам и молится: громко читает молитвы, чтобы Данилко их повторял, а Данилко все прислушивается, не хрустнет ли эта среда средокрестная, когда пост ломается надвое, но хруста что-то не слышно, и молитве уже конец; тогда Данилко с истовым вдохновением молится один — той излюбленной молитвой, которой научил его прадед Данило: «Дай мне, господи, картошки, киселя и разум добрый».
В вербное воскресенье прадед возвращался из церкви рано и свяченой вербой сгонял Данилку с печи: «Верба хлест, бей до слез! Не я бью, верба бьет. Через неделю пасха, будь высок, как верба, здоров, как вода, и богат, как земля!» Потом свяченую вербу кладут за икону, это вернейшее средство, когда ребенок хиреет, желтеет и сохнет. Тогда мать варит эту вербу, а воду сливают в корыто и в полнолунье купают малую Устю, приговаривая: «Месяц Адам, имя тебе Авраам! Подай тела на эти кости, а не дашь — прими мощи!»
Прадед Данило выходил на самую середину двора, на свет месяца, и посмеивался: «Корову тебе нужно, девка, а!»
По вечерам девушки, усевшись в кружок или в ряд, поют веснянки, а хлопцы не смеют подпевать: это девичье дело — весну славить. Девушки поют: «Уже весна, уже красна, со стрех вода каплет, вода каплет, вода кап-лет. Молодому казаченьке дороженькой пахнет, дороженькой пахнет, дороженькой пах-нет». И за работой и на досуге, на господских ли полях или на своих горемычных, натощак и пообедав, после голодной зимы девушки поют и славят весну, а парни толпятся вокруг — таков уже степной обычай: петь повсюду, и вряд ли кто-нибудь в мире так поет, как степняки.
Так среди песен и каторжной работы проходит март и начинается месяц апрель, когда все зацветает: белая береза, подснежники, золотой горицвет и пушистая серебристо-сиреневая дрема. И вишневые сады стоят задумавшись, точно белый плес в нагретой степи, и падают крупные капли, прибивая легонькую пыль, и испаряются, а чумазая и голодная детвора носится под дождем: «Дождик, дождик! Сварю себе борщик в новеньком горшочке, поставлю на дубочке, дубочек качнется, дождик польется».
Данилко укачивает маленькую Устю, и ему нельзя выбежать под дождь, и когда уж она умрет и ее, как взрослую, положат на лавку, дед Данило будет читать псалтырь, словно она в самом деле поймет что-нибудь из этой кожаной книги, потом маме придется напечь вкусных пирогов с картошкой или фасолью, на помин Устиной души, она хоть маленькая и вредная, но все же людская душа, которая без поминок, пожалуй, из хаты не вылетит.
А как сладко пахнет покойник, когда его положат на лавку, в окошко тянутся солнечные руки, прадед Данило читает книгу псалтырь, копошится огонек над свечкой, как пчелка над цветком, пахнет покойником и сосновыми стружками; можно сидеть в уголке и долго-предолго глядеть, как на лавке лежит чужой человек — желтый, как бог на иконе, а над ним летает его душа, и нужно приглядывать за стаканом меда в красном углу, из него душа пьет мед, и меду все меньше и меньше, а души не видать, — какая она была у того дядьки — как жаворонок или как ласточка, а может, как бабочка или большой кусачий шмель.
Пирог с фасолью очень пухлый да вкусный, Данилко уплетает с воодушевлением, не забывая, что это за упокой, а тетка этого умершего дядьки такая дура, совсем не помнит, сколько пирогов дала Данилке, тащи хоть десятый — ничего не скажет, знай голосит с соседками. Очень славно, когда кто-нибудь умирает, — без Данилки дело не обходится: кличут прадеда читать, а правнук идет за поминальщика, так вдвоем и кормятся, а на улице весна, и теплый дождик прибивает пыль, и великий пост уже катится, как орех.
А на страстной неделе, когда белят хаты, убирают дворы, Данилкина мать хоть и бедная хозяйка (даже козы нет), но и она свой двор выметет, все вымоет и хату обведет каймой: все крапинки да розы, а с печью целый божий день возится, зато во всем селе нет ни у кого такого таланта расписывать печь.
И всему селу это известно, и каждый зовет ее, Григориху, и она малюет им печь синим и красным, черным и рыжим, желтым и зеленым, как учила ее покойная мать, и вспоминает свою далекую сторонку близ города Золотоноши, откуда ее высватали. Вот за такой-то работой кончается страстная и наступает светлый праздник, он связывается у Данилки с материнскими слезами, потому что отец невылазно торчит в чужих хатах и выпивает со всеми, кто ему подносит.
И этого чабана Григора угощали все, и Григор ругал богачей, с которыми пил, нес небылицы о попах и во все горло проклинал пропащую жизнь, но его слушали и не перебивали, все знали, что Григор сейчас запоет, а после его песни уже ничего человеку не нужно.
Данилко, разыскав отца, вел его домой, по пути ругал всякими словами, которые слышал от матери, а Григор шел, стараясь не шататься, и плакал всю дорогу.
Кое-какие ребята пытались дразнить Данилку, что у него такой отец, но Данилко, прислонив отца к ближайшим воротам, мгновенно догонял этих ребят и затевал с ними упорную баталию, дрался один против нескольких и возвращался к отцу с окровавленным носом, в разорванной сорочке, однако победителем, заставившим уважать нетрезвость своего отца и для полноты победы отобрав у разгромленного врага пасхальные гостинцы.
В хате за столом сидели мать и прадед, на столе скудная — только чтоб разговеться — еда, строго и вежливо протягивала мать отцу свяченый кулич, и пьянчужка, как глава дома, разрезал его накрест, потом на ломти и оделял семью. По окаменевшему лицу матери катились слезы и падали на кулич. Данилко, после битвы за честь рода, сидел решительный и непреклонный, прадед Данило метал молнии из-под мохнатых бровей, и пасха для Данилки становилась какой-то напастью, ведь на его долю в этот великий весенний праздник выпадало столько баталий, сколько другому мальчишке хватило бы на целый год. Данилко отнимал у богатых сопляков кулич и писанки, за нейтралитет качался на чужих качелях, кормил мышей свячеными крошками и напряженно приглядывался, как именно мыши превратятся в силу этого греха в нетопырей.
И пасха в светлом шествии весенних дней становилась не настоящим праздником: лучше было на Фоминой, когда все село собиралось на кладбище поминать родных и с каждой могилкой христосовались, потом садились над родными и поминали. Чарка ходила от старого к малому: «Пускай почивают да нас поджидают», «Чтоб им легко лежать да землю держать». А когда батько Григор заводил про страшный суд, со всех сторон сходился народ и ковыляли нищие: «Да подайте же вы, матушки мои, подайте», — а мать сидела пригорюнившись над бабушкиной могилой. «К нам страшный суд приближается», — пел Григор.
Прадед Данило выпивал добрую чарку и заедал луком. «Как настанет страшный суд, придется помирать и какое ни есть добро — покидать», — и все весны Данилкиного детства соединялись в одну, его жизнь протекала на открытой таврической степи, широта, простор запали в сознание, как детство, как расцветающий после Юрьева дня май, месяц, когда вырастают травы на сено и лекарства.
Тогда святили поля, и золотые попы помахивали кадилами, а Данилко был певчим. «Коли выпадут в мае три добрых дождя, — дадут хлеба на три года», — и святили источники и колодцы, зелень и воду, следили, когда закукует кукушка, — чтоб не на голом дереве, иначе будет неурожай, собирали в пузырьки целебную для глаз Юрьеву росу, пастухи и чабаны в этот день постились, чтобы умолить Юрия не давать скотину волку, которого считали его святой собакой, и наставал месяц май, и щедро расцветал густой терн.
И вот Данилко с прадедом вышел из села и подались прямо на юг в открытую степь, перед ними расступилась голубая даль, на южной стороне небосклона, над далеким морем выросли кудрявые-прекудрявые облака, точно вишневый сад в цвету на самом краю земли.
Прадед шел, напевая гайдамацкую песню о школяре: «Вот идет школяренок из польской семьи — штаны шаровары из кожи свиньи». А Данилко плелся, наблюдая, как буйно разрастаются на небе белые вишневые деревья и даже перегибаются на эту сторону, встречный ветер и попутный дул где-то в вышине, обрывая белые ветви расцветших вишен.
Данилко щурился, глядя на этот беспредельный мир, рядом с таким старым-престарым прадедом, который идет себе и напевает стародавние песни, рассказывает сказки да присказки, и как называется каждая травка, и какой цветок какую пользу приносит.
И в жизни много ходить нужно — тогда увидишь, какова она есть, и умирать не захочется, а весь наш род ходовитый. Отцы и праотцы, и Данилко, должно быть, будет ходить, пока ноги не отвалятся. Род строптивый, непоседливый — и казаковали, и на земле трудились, на Псле осели, село прозвали Турбаями[1], и жило оно, полное смут, смятений да возмущений, и были те люди настоящими смутьянами, а пан решил их крепостными сделать, а у царицы Катерины полюбовник был из запорожского коша — Грицько Нечеса, он и поведал смутьянам об этом умысле; стали смутьяны своих казачьих прав добиваться, а пан выкрал их метрики из церкви да сжег, суд и не мог признать казачьи права, тогда смутьяны поубивали панов, отлупили судей и отбивались пять лет. Но войско окружило голодранцев, и пришла смерть. А тот Грицько Нечеса, как и все запорожцы, колдуном был, пробрался сквозь войско, и смутьянов провел, и направил на две стороны: к Днестру и к Перекопу, и мы из роду смутьянов, не бывали крепостными во веки веков, и Данилко пускай не будет.