Федор Абрамов - Пути-перепутья
– Анфиса, Анфиса Петровна!.. – Как будто для них и человека дороже ее на всем свете нету.
Петр Житов – тот еще артист! – широким, просто-таки княжеским жестом указал на ящики справа от себя: любой выбирай. Так-то мы почитаем тебя!
– Нет, нет, Петя, не буду. Какое мне сидение – полоскать иду. Я это нарочно крюк дала, думаю: мужик-то у меня где?
– Да, дело к вечеру, – игриво ухмыльнулся Петр Житов.
– Да не мели ты чего не надо, – в том же игривом духе ответила Анфиса и даже хлопнула его по спине. – Вы мне председателя-то испортите – все с вином да с вином…
– Ладно, иди куда пошла, – как можно спокойнее сказал Лукашин и, тоже невольно переходя на язык игры, добавил: – А насчет вина мы уж сами как-нибудь разберемся.
Анфиса тут так вся и просияла, с резвостью молодой девки подняла с земли короб с бельем.
– Постой, сказал Петр Житов. – Раз посидеть не хочешь, выпей на прощанье.
– Нет, нет, не буду. Какое мне питье – ребенка кормлю.
– Ясно. Пить с ворами не хочу…
– Чего, чего, Петя? С ворами? С какими ворами?
Анфиса медленно огляделась вокруг, пытливо посмотрела на мужа.
– В газетке одной недавно вычитал. Один руководящий товарищ колхозников так назвал…
Лукашин не успел ответить Петру Житову – его опередил Михаил Пряслин. Михаил заорал вне себя:
– Чего тут в прятки играть? Руководящий товарищ… В газетке вычитал… Председатель свой так сказал. – И то ли совесть заговорила в нем вдруг, то ли Анфису ему жалко стало, добавил: – Ладно, заводи, Чугаретти, своего рысака. В гору попадать надо.
Петр Житов – камень человек! – не пощадил Анфису. Требовательно глядя ей в глаза, спросил:
– Хочу знать твое мненье на этот вопрос… Как бывшего председателя. В разрезе какой нынче линии колхозники: хозяева или воры?..
Все примолкли – нешуточно спросил Петр Житов.
Лукашин не глядел на жену. Он зажал себя – кажется, под пыткой не проронил бы ни единого слова. Пускай, пускай повертится! Его проучил Петр Житов, так проучил, что до гробовой доски помнить будешь, но пускай и она сполна почувствует, как мужики умеют приголубить.
Анфиса усталым голосом замученной, заезженной бабы сказала:
– Какие вы воры… Воры чужое тащат, в чужой дом залезают, а вы хоть и возьмете когда чего, дак свое.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
У колхозной конторы Михаил спрыгнул с машины вместе с нижноконами.[2]
Петр Житов – он сидел, развалясь, в кабине – зарычал:
– Мишка, ты куды от дома на ночь глядя?
Михаил даже не оглянулся – только покрепче зажал под мышками ржаные буханки. А чего, в самом деле? Разве Петр Житов не знает, куда он идет? Первый раз, что ли, с буханкой к Ставровым тащится?
Было еще довольно светло, когда он вошел в ставровский заулок, и высокая сосновая жердь торжественно, как свеча, горела в вечернем небе.
У Михаила эта жердь, торчавшая посреди заулка, каждый раз вызывала ярость. В темное время тут не пройдешь – того и гляди лоб раскроишь, а когда ветер на улице – опять скрип и стон, хоть из дому беги. В общем, будь его воля, он давно бы уже свалил ее ко всем чертям. Но Лизка уперлась – ни в какую! "Егорша вернется из армии – разве захочет без радио? Нет, нет, хозяин поставил, хозяин и уберет, коли надо".
Но если в этой проклятой жердине был хоть какой-то резон (пищали после войны кое у кого трофейные приемники), то в затее свата Степана, кроме старческой дури, он ничего не видел.
Всю жизнь, четверть века, стоял ставровский дом под простым охлупнем[3] без конька и так мог бы стоять до скончания века: крыша хорошая, плотная, в позапрошлом году перебирали, охлупень тоже от гнили не крошится – чего надо по нынешним временам? – До конька ли сейчас? – А главное – ему ли, дряхлому старику, разбираться с такими делами?
Не послушался. Весной, едва подсохло в заулке, взялся за топор. Самого коня из толстенной сосны с корнем – с ним, с Михаилом, зимой добывали из лесу – вытесал быстро, за одну неделю. И какой конь получился! С ушами, с гривой, грудь колесом – вся деревня смотреть бегала. Ну а с охлупнем дело не пошло. Отесал бревно с боков, погрыз сколько-то теслом снизу и выдохся.
И вот сколько уж времени с той поры прошло, месяца три, наверно, а новой щепы вокруг бревна по-прежнему не видать. Только свежие следы. Топтался, значит, старик и сегодня.
Степана Андреяновича он застал – небывалое дело! – на кровати. За лежкой.
– Чего лежишь? – по привычке пошутил Михаил. – А мне сказали, сват у тебя накопил силы, к сену[4] укатил.
– Нет, не укатил. – Степан Андреянович сел, опустил ноги в низких валенках с суконными голяшками. – Помирать скоро надо.
– Давай помирать! Ничего-то выдумал. Пятнадцать лет до коммунизма осталось.
Старик многозначительно вздохнул.
– Точно, точно говорю. Сталин это дело еще в сорок шестом подсчитал. Я, говорит, еще при коммунизме пожить хочу, а ты на много ли его старше?
– Нет, Миша, не знаю, как где, а у нас моя порода не заживается. Смотри, кто из моей ровни остался. Трофим помер, Олексей Иванович, уж на что сила мужик был, двухпудовкой, помню, крестился, помер…
– Ерунда! – Михаил положил буханки на стол и сел на прилавок к печи, напротив света. – Я недавно роман один читал – "Кавалер Золотой Звезды" называется. Ну дак там старик не ты. По-боевому настроен. Сейчас, говорит, мне только и пожить. Правда, у них в колхозе – о-хо-хо-хо! – насчет жратвы там или в смысле обутки с одеждой, у них об этом и думушки нету. Скажи, как в раю живут…
С улицы в избу вползла вечерняя синь. От печного тепла, от однообразного постукиванья ходиков Михаила стало клонить ко сну – две ночи не спали на выгрузке, да и выпивка сказывалась, – и он, широко зевая и потягиваясь, пересел на порог, приоткрыл немного двери, закурил.
Разговор, как и в прошлый и в позапрошлый раз, в конце концов перешел к сену – о чем же еще нынче говорят в деревне? Лето сырое, дождливое, сена в колхозе выставлены наполовину – достанется ли сколько на трудодень?
Тут, кстати, Михаил рассказал о недавней стычке мужиков с Лукашиным, о том, как председатель назвал их ворами и как грозился забрать у них сено на Синельге.
– Так что дожили, – невесело заключил он. – Может, сей год и рогатку под нож. В войну я, парнишко, вдвоем с матерью Звездоню кормил, а теперь сам мужик, Лизка баба да вы с матерью как-никак граблями скребете – и все равно не можем вытянуть четыре копыта…
Старик все эти сетования принял на свой счет, что вот, дескать, он виноват, он в этом году ни разу на пожню не вышел, и Михаил не рад был, что и разговор завел. Поди докажи старому да больному человеку, что ты и в мыслях не имел его.
На его счастье, со скотного двора вернулась сестра.
Весть о своем возвращении Лиза подала еще с улицы – пальцами прошлась по низу рамы. И что тут поднялось в избе!
Степан Андреянович, еще недавно собиравшийся умирать, живехонько соскочил с кровати, кинулся в задоски наставлять самовар. Загукал в чулане Вася – этот точно, как по команде, просыпается вечером, в ту минуту, когда забарабанит в окошко мать. Мурка спрыгнула с печи – и она, тварь, обрадовалась приходу хозяйки.
Все это давно и хорошо было знакомо Михаилу, и если он кому и удивлялся сейчас, так это себе. Тоже вдруг встряхнулся. Во всяком случае, сонливости у него как не бывало, а руки, те просто сами зашарили по столу, разыскивая лампешку.
Спичка вспыхнула как раз в ту минуту, когда Лиза появилась на пороге. И неизвестно еще, от чего больше посветлело в избе – то ли от пятилинейки, то ли от ее сверкающих зеленых глаз.
– Ну-ну, кто у нас в гостях-то! Не зря я сегодня торопилась домой. Чуяло мое сердце.
За одну минуту все сделала: разулась, разделась, сполоснула руки под рукомойником, вынесла из чулана ребенка.
Вася к дяде не пошел, заплакал, закапризничал, и это немало огорчило Михаила, потому что, по правде говоря, он и сестру-то дожидался, чтобы племянника на руках подержать.
– Дядя, ты нас порато-то не ругай, – как бы извиняясь за сына, сказала Лиза. – Нам тоже нелегко. Мы ведь теперь материного молока не едим, да, Васенька?
Она походила-походила по избе, убаюкивая ребенка, и так как тот не успокаивался, села на переднюю лавку и дала ему грудь. На виду у брата и свекра. Чего стесняться – свои.
Степан Андреянович неодобрительно покачал головой: не дело, мол, это. С таким трудом отнимала ребенка от груди, а теперь сама приучаешь. Да разве против Лизки устоишь?
– Что ведь, сказала она на замечание деда, – пускай уж лучше матери худо, чем ребенку.
А матери было-таки и в самом деле худо. Она морщилась от боли, закусывала сухие, обветренные губы и под конец, когда явилась с вечерним молоком Татьянка, накинулась на брата. Из-за коровника. Из-за того, что Петр Житов с Игнашкой Баевым, как сообщила Татьянка, распьянехонькие бродят по улице. А раз распьянехонькие – какая завтра работа?