Вадим Шефнер - Имя для птицы или Чаепитие на жёлтой веранде
Вернемся к Ане. Узнав, что мать не собирается воспользоваться ее предложением, она решила проявить свою заботу по-другому. Однажды почтальон принес к нам в ведерниковский дом извещение о посылке. В ней оказалась пшеничная мука, сахар-песок и сахар-рафинад, жир, сгущенное молоко и еще кое-какая снедь. Упаковано все это было солидно, профессионально: такие стандартные посылки комплектовало и рассылало какое-то акционерное общество, надо было только внести деньги и указать адрес получателя. В доме воцарилось продовольственное благополучие, которое, впрочем, продолжалось недолго: мать поделилась вкусными вещами с Ведерниковым и сослуживцами. Затем пришла посылка вещевая: в ящичке, кроме всего прочего, чего я уже не помню, лежали ботинки моего размера – блестяще-коричневые, на толстенной подошве с пижонски широким рантом. Они всем в доме понравились, и только Ведерников-отец сказал с пренебрежением, что это фабричный товар, бросовая работа, такие долго не проносишь. На следующий день я пошел в них в школу. Я шагал бодро, блестящие ботинки вроде бы придали мне надежду на что-то. Но, увы, их высокие подошвы успеваемости моей не повысили.
Затем пришла еще одна продовольственная посылка, посланная уже не из Франции, а из Нидерландов. А через некоторое время мать получила письмо с красивыми марками на конверте; в письме том Аня сообщила, что муж ее убил человека; в их загородный дом проник грабитель, и его-то и пристрелил Анин муж. И хотя убит вор, все же по тамошним законам Аниного мужа ждут судебные неприятности. Больше посылок от подруги мать не получала, да и писем, кажется, тоже.
28. Путешествие без удобств
Приближалось 12 января 1924 года, мне исполнялось девять лет. Прежде ко дню рождения мать всегда готовила что-нибудь вкусное и непременно делала подарок – разумеется, по тогдашним средствам и возможностям. Но на сей раз она заранее сказала, что никаких презентов ожидать мне не следует, я не заслуживаю их. Такое предуведомление огорчило меня и даже озлобило; быть может, именно оно и подтолкнуло меня к бегству из дома.
Случилось так, что в первых числах января к матери заглянула детдомовская фельдшерица Анна Васильевна, добрая знакомая ее еще по Хмелеву, а теперь служившая в рамушевском детдоме. Она вручила матери письмо от Зои Арсеньевны; в те времена многие старались пользоваться оказией, чтобы избежать расходов на марки. Фельдшерица приехала в Старую Руссу за медикаментами, а кроме того, привезла к зубному врачу двух детдомовцев: Витьку (он был из старшей спальни, фамилии и клички его не помню) и Колю Ситника (Ситникова), с которым я в детдоме дружил. Анна Васильевна зашла к нам вместе с ними, и, пока она беседовала с матерью, у меня с ребятами в сторонке шел свой тихий разговор. Сперва я пытался всякими неуклюжими иносказаниями выведать что-нибудь о Леле, но ничего из этого не вышло: ребят Леля совсем не интересовала, они, видно, считали ее самой обыкновенной девочкой. Затем я начал жаловаться на свои учебные трудности. Надо думать, я все преувеличил, получились уже не трудности, а ужасы, и Витька сказал мне, что дурак я, если терплю такое, – мне надо со всех ног уматывать и из школы, и из дому. Коля Ситник присоединился к его вескому мнению. Я удивился, как эта мысль о бегстве самому мне раньше не пришла в голову. Но одному бежать страшновато… И вдруг выяснилось, что ребята тоже готовы удрать из детдома. На этом разговор наш прервался, так как Анна Васильевна собралась уходить.
Через день или два, часа в четыре вечера, когда чуть-чуть смеркалось, я сидел в комнате один – мать ушла с сестрой на прогулку, – и вдруг входит Коля Ситник.
– Витька на бану дожидается! Похряли туда! – заявил он с ходу. – Или ты сдрейфил?
Недавний разговор наш не то чтобы совсем вылетел из моей головы, но как-то затмился, бегство казалось мне делом будущего, а тут вдруг будущее подступило ко мне вплотную; появление Ситника застало меня врасплох, и это, конечно, отразилось на моем лице.
– Трепался – «сбегу, сбегу», а у самого от страха цикорий сыпется! – с презрением произнес Коля. – Слабо, значит?!
– И не слабо! Сказал – сбегу, вот и сбегу! – ответил я.
Через несколько минут мы вышли на улицу. В одном кармане моего пальто лежала краюха хлеба, в другом – кулек с сахарным песком; на ногах красовались заграничные ботинки. Я шагал к вокзалу, еще не веря, что уеду из городка. Во мне словно сидели два человека. Один говорил: «И куда ты прешься, дурак! Ведь ничего хорошего из этого не выйдет!» – и речь его была мудра и убедительна. Я сознавал, что и в дороге, и куда бы я ни приехал, мне будет хуже, чем дома; понимал я и то, что поступаю дурно, бессердечно, – ведь мать будет беспокоиться обо мне; знал я и то, что бежать зимой – это глупость в квадрате. Увы, второй человек, сидящий во мне, был сильнее первою: он ничего мне не говорил, ничего не доказывал, он молча, тупо, упрямо уводил меня все дальше и дальше от дома. А куда?.. Об этом он тоже помалкивал.
Но так ли уж глуп этот второй, сидящий в нас? Быть может, он экспериментатор? Да, у него нет доказательных доводов; да, он не может гарантировать нам явного выигрыша, он может в процессе проводимого опыта ввергнуть нас в непоправимую беду, – и поэтому он не уговаривает нас, а просто берет за шкирку, выволакивает из теплого угла и вышвыривает на дорогу. Почему же мы ему все-таки иногда подчиняемся? Да потому, что нам интересно узнать, а что же с нами будет, когда мы очутимся в неведомых местах и в необычных обстоятельствах. Быть может, стремление к опытам над самим собой, порывы к новизне, не сулящей реальных непосредственных выгод и радостей, – самое главное, что отличает человека от всех иных живых существ. Мы знаем, что высшие животные и некоторые птицы в отдельных случаях способны к самопожертвованию и взаимовыручке; нам известно, что у некоторых из них есть подобие чувства юмора; но только люди могут стремиться к неведомому и по своей воле перепрыгивать за черту привычного бытия. Впрочем, это я рассуждаю вообще, а вовсе не о себе лично. Мой эксперимент над самим собой был довольно-таки убог и кратковремен.
Витька и взаправду ждал нас у вокзала.
В том году поезда ходили еще медленно, но повсюду действовало твердое расписание, и пассажиры ездили не бесплатно, а по купленным билетам. До нынешнего строгого железнодорожного порядка было еще ой как далеко: посадка в общие вагоны шла стихийно, у тамбуров бурлили человеческие водовороты, гвалт стоял, как на базаре; люди, навьюченные мешками, узлами, корзинами и сундучками, рвались в поезд, будто спасаясь от какой-то беды неминучей. Нам, едущим «на шармака», вся эта суета пришлась на руку: так как никакой ручной и спинной клади мы не имели, то легко протиснулись в вагон. Витька сразу же метнулся в дальний его конец, а мы с Ситником забрались на верхние полки недалеко от входа, – не на вторые полки, а на третьи, те, что для багажа, под самым потолком. Когда состав тронулся, оказалось, что пассажиров в вагоне не так и много; но хоть тесноты особой и не было, все же какая-то тетка, сидевшая среди прочих едущих на нижней скамейке, потребовала от Коли Ситника, чтоб он убрался с верхней полки, ей нужно положить туда свои мешки. Коля перебрался ко мне; ему хватило бы места и рядом с теткиными мешками, но та боялась, что мой друг сопрет что-нибудь из ее имущества.
Поезд шел неторопливо, останавливался на каждом полустанке; людей из него больше выходило, чем входило, и это грозило нам неприятностями: чем теснее, тем меньше шансов, что нас обнаружит контроль. Но кондуктор торопливо проверил билеты у пассажиров, а наверх и не взглянул; наверное, ему было все равно, есть ли зайцы или нет. Мы успокоились, осмелели, даже в уборную сбегали. На нашей верхотуре было темно, тепло, уютно. Лежа рядком, мы жевали хлеб. Мною овладело странное, спокойное чувство: я вручен поезду, он вроде бы за меня и думает, а что будет потом – то и будет. На какой-то станции состав наш стоял долго, чуть ли не с час, и там из него вышло много народу, в том числе и женщина, что согнала Колю с его места. Вскоре к нам заявился Витька; забравшись на ту полку, где прежде лежал Ситник, он начал что-то есть, – к нам доносилось тихое, осторожное почавкиванье и аппетитный чесночный запах. Коля попросил у него кусманчик, и Витька вдруг протянул нам полкруга тонкой колбасы, той, что звалась тогда «собачьей радостью»; он прошептал, что «отделил» ее из мешка у одного дяди. Колбаса оказалась удивительно вкусной; дома мне такого яства вкушать не приходилось, в те годы это был продукт дорогой.
Поезд по-прежнему делал частые остановки, теперь из него, кажется, никто не выходил, – наоборот, в вагоне становилось все теснее. Я уснул.
Просыпаюсь оттого, что Ситник сильно толкает меня в бок. Поезд стоит. В вагоне шум, суетня, пассажиры с поклажей толпятся у двери в тамбуре. Витька приказывает нам с Колей не торопиться. Но вот вагон опустел, мы слезаем со своей голубятни. Витька идет по проходу, заглядывая под каждую скамью: не оставил ли кто чего. Поживиться нечем. Мы выходим на покрытую утоптанным снегом платформу и идем в ту сторону, куда направляются все пассажиры. Это происходит на исходе зимней ночи; полутемно-полусветло, кое-где горят фонари. Воздух не морозный, похоже на оттепель, но мне зябко, неуютно. Витька вдруг говорит, что одни только охламоны и психи бегут из детдома зимой, для этого лето есть. Внезапно он кидается к пожилой гражданке, одетой по-городскому, и предлагает ей поднести чемодан. Та отшатывается от него и ускоряет шаги. Тогда Витька строго смотрит на меня и делает короткий повелительный жест; до меня доходит, что я должен догнать строптивую гражданку и предложить ей свои услуги. Дело ясное: хотя одет я и не роскошно (за исключением ног!), но не по-детдомовски, и мой внешний вид внушает больше доверия. Делать нечего, я догоняю владелицу чемодана. Мне стыдно обратиться к ней, и некоторое время я семеню рядом, нога в ногу, прилаживаюсь к ее поступи. Наконец она замечает меня, оглядывает не то с удивлением, не то с подозрением. Тогда дребезжащим от волнения голосом я предлагаю ей свои драгоценные услуги; она отрицательно мотает головой, и я несолоно хлебавши возвращаюсь к ребятам.