Сергей Буданцев - Саранча
— Вам знакома эта вещь?
— Еще бы!
Михаил Михайлович узнал изумрудные серьги, которые пять лет тому назад купил в Тегеране и подарил Тане, тогда еще невесте. Изумруды были недорогие, с трещинками. Земсоюзский фармацевт Мышковский неделю бранил его за покупку, за то, что переплатил. Но деньги все равно были выиграны в карты, тегеранский рынок — не парижский, а самое главное, Таня полюбила сережки и прозвала их талисманом. И вот талисман у Славки… Крейслер сразу понял — продает. Значит, далеко зашло…
— Татьяна Александровна просила мою невесту, Серафиму Христофоровну, ликвидировать… У нее мать и тетка — мегеры, но живут тем, что распродают старье, так что есть связи, вот она и передала…
— А мне-то зачем вы все это сообщаете?
Славка поднял обиженные янтарные глаза.
— Дело касается не только продажи… Ваша жена просит за них пятьдесят рублей золотом. Ей необходимо, но это трудно, — таких цен нет… Но и не в этом загвоздка…
Он путался, видимо, вилял, обходя какое-то затруднение, вынул платок, без нужды сморкнулся. Крейслер ждал какое-нибудь несуразного предложения, но в голове вертелось неотвязное: «Значит, далеко зашло», — вытесняло все, что еще долго расписывал юноша. На лице Михаила Михайловича покоилась смущавшая гостя скука.
— Черт дернул меня взяться за это дело! Только уважение к Татьяне Александровне… так трудно сказать… если бы не любимая женщина, я не торчал бы у вас с этими глупостями… вот бабы…
Он привскочил и в черной своей рубашке с засученными рукавами напомнил флагшток, с которого ветер сорвал флаг. «Далеко зашло…»
— Жена ваша собирается сделать аборт, а моя невеста не хочет и считает, что вы имеете право и должны помешать: ребенок ваш…
Юнец выпалил трудное сообщение, откинулся На спинку кресла с видом полного облегчения. Крейслеру стало невмоготу от этой развязности.
— Послушайте, откуда ваша невеста осведомлена, что я должен делать и на что и какие имею права?
Славка побагровел, снова спрятался за носовой платок, на глазах как будто показались даже слезы.
— Я всегда говорил, что женщины напутают и посадят в калошу. Вы же должны понять мое дурацкое положение! Э, да что там распинаться, пускай сама все объясняет!
— Кто сама? — Крейслер осекся. «Неужто Таня?»
— Да Симочка… моя невеста… ведь она там внизу ждет. Разрешите, я сбегаю за ней?
Пахло чем-то загадочным, серьезным. Но навязшая в мозгу фраза, что все «так далеко зашло», не давала вполне вникнуть в сообщения юноши. Итак, Таня легко расставалась с талисманом, положившим основание их любви. Михаил Михайлович уже достаточно мог убедиться в том, что разрыв не шутка, но только теперь увидал, как безнадежны все разговоры о примирении. Славка убежал, в номере сделалось слишком просторно, глухо, душно, и в спертости этой — беззвучно. Михаил Михайлович растворил шире окно, шибануло распаренным асфальтом и не мякнущим зноем. На противоположной стороне длинноногий посетитель оживленно разговаривал с тоненькой девочкой в соломенной шляпке с лентой. «Тоже невеста!» — подумал Крейслер и повеселел. Славка почти насильно тянул девушку к подъезду гостиницы, она подняла глаза, заметила, что наблюдают, потемнела («Как она краснеет, однако».) Славка размашисто закивал ему головой, это решило дело, — она покорно последовала к дверям. В номер вошла совершенно спокойно, с деланной важностью, начала речь с того, что Ростислав Всеволодович (Славка пробормотал: «Эк, загнули для тюркского большинства!») успел рассказать самую суть. Крейслер усмехнулся, она метнула ресницами на обоих укоризненно, подчеркнула:
— Может быть, и легкомысленно вмешиваться в чужие дела, но мне показалось, что я обязана… Татьяна Александровна доверилась мне как подруге, целую ночь проплакала. Я имела все основания заключить, что решается она не с легким сердцем, а… чтобы не отступить. Она вас по-прежнему любит, Михаил Михайлович.
— В этом жена вам тоже сама призналась?
Крейслер спросил брюзгливо. Он привык к тайне душевных переживаний. Таня это когда-то тоже ценила, по крайней мере клялась. И вот, вольно или невольно, — это ничего не меняет, — сделала поверенными и посредниками между ними двух каких-то юнцов, нельзя сказать, чтобы очень умных и деликатных. Правда, они дышали такой искренностью, таким желанием помочь, что сам Михаил Михайлович все же продолжал беседу. Его даже не покоробило, что девушка читала его письма.
— Я сама мучаюсь в разлуке с любимым человеком, поэтому сочувствую.
Любимый человек блаженно хмурился. Прощался Крейслер приветливо.
— Мне почти столько же лет, сколько вам обоим вместе. Я удивился и даже рассердился на ваше вмешательство. Человеку в моем возрасте трудно найти в себе столько душевной свежести и сострадания, чтобы пойти устраивать чужие супружеские отношения. Но, верьте, вам я искренне благодарен.
Он собрал пятьдесят рублей золотом по курсу, целый тючок дензнаков, отдал им и, не удержавшись, признался:
— Второй раз покупаю эти серьги. Первый раз они мне обещали счастье и… что там жаловаться, выполнили обещание.
VВ газетах появились пространные выборки из обвинительного заключения, грозные статьи закона пестрели против набранных жирным шрифтом фамилий обвиняемых. Крейслер со странным чувством держал слеповато напечатанные листы: все, что они гласили, случилось в действительности, но правда эта, изъятая из прошлого, никак не походила на то, что развертывалось на глазах у Михаила Михайловича в необъятном шуме тех дней. И люди, которым грозила смерть и которых он знал, казались более выдуманными, чем лица немецких сказок, читанных в детстве. И при одном только имени сжалось его сердце и кто-то невидимый толкнул в плечо: Веремиенко поминался во многих абзацах после Муханова, Тер-Погосова и Бухбиндера. Он приготовил мешки с поддельной парижской зеленью, обманул приемочную комиссию, находил «Верморели», которые потом отбирались у владельцев, писал подложные счета, топил баржу. Крейслер подумал о жене и чуть не заревел от стыда: из-за нее ведь совершены все эти преступления, правда, по ее словам, она даже о них не подозревала. Ее тело снилось Веремиенко, когда он засыпал после попоек у Муханова, еще неведомое, но уже воображенное, приближавшееся с каждой наворованной сотней рублей. А вдруг здесь не только игра воображения? Вдруг дело зашло дальше, чем он думает? И в первый раз Михаил Михайлович усомнился в том, прав ли он, отрывая ее от того призрака долга, за которым она последовала, может быть, это и не призрак и она должна разделить наказание.
Вызвали к телефону. Славка сообщил, что Татьяна Александровна решила идти сегодня в шесть часов вечера в частную лечебницу. Крейслер прослушал так, как будто ему рассказывали это в десятый раз. Он был до крайности утомлен и, несмотря на то что день только еще начинался, лег и проспал часов пять. Проспал заседание в Хлопкоме, свидание в Саранчовой организации, визит к Григорьянцу…
Онуфрия Ипатыча перевели в другую тюрьму. Тане пришлось с передачей тащиться в другой конец города. Она принимала все эти неудобства и труды как оплату за неизвестную, но несомненную вину. И кроме того, можно было забыться, не размышлять. Вообще же она старалась думать обиняками, например: «Суд будет через восемь дней, успею ли?»
Ровно в шесть она прошла через сводчатый въезд большого каменного дома в звонкий асфальтовый двор, позвонила у свежевыкрашенной двери, удушающе вонявшей олифой. «Не выйду я отсюда», — подумала она, стараясь дышать ртом. Но и во рту оставался ядовитый вкус олифной вони. Укололо палец пробившимся сквозь кнопку звонка током. Тане показалось, что она забыла переменить белье, что недостаточно чисто вымылась, что вообще нельзя переступить порог… рванулась с крыльца. Но дверь открылась. Немолодая сиделка в халате, с лицом, как будто многократно виденным раньше, бледная, обесцвеченная больничным воздухом, удивленно высунулась в щель.
Закатный свет мглисто отражался от голубых стен приемной, и звуки, залетавшие со двора в эту неживую полумглу, вызывали дрожь. Концы пальцев саднило жгучим раздражением, мешая повернуть страницу затрепанного журнала. Минуты текли, и каждая из них нагнетала новые приступы дрожи, уже заледенели руки, ступни, и этот анестезирующий холод то вдруг ощущался на бедре, то прилипал к спине, то покрывал гусиной кожей грудь. Особенно трудно было справиться с челюстями. Зубы мертвели и ляскали. Глаза не отрывались от белой двери, и вдруг их резануло нестерпимым отблеском стекол шкафов там, куда бесшумно проваливались белые створки и откуда прошлепала туфлями маленькая тюрчанка в чадре.
Бесцветная сиделка пригласила Таню тихим шипением, обозначавшим: «Пожалуйте». Полуобеспамятев и еле волоча ноги, она вошла. Вероятно, где-то в темных глубинах воображений ей давным-давно представился образ изувера, который убьет ее ребенка. И поэтому, увидав красивого горбоносого смуглого старика с белой бородкой, с огромными руками, которых можно было не стыдиться и в которых таилось больше теплой силы и жизни, чем во всем теле дежурной сиделки, — она почувствовала себя прощенной. Доктор долго, как будто напоказ, тер щеткой руки и слегка в нос, однозвучно, точно читая книгу, говорил: