Михаил Булгаков - Том 1. Записки покойника
— Не угодно ли. Погодите, еще годик — не узнаете Москвы. Теперь «мы» (ударение на этом слове) покажем, на что мы способны!
К сожалению, ничего особенного спец показать не успел, так как через неделю после этого стал очередной жертвой «большевистского террора». Именно: его посадили в Бутырки.
За что, совершенно неизвестно.
Жена его говорит по этому поводу что-то невнятное:
— Это безобразие! Ведь расписки нет? Нет? Пусть покажут расписку. Сидоров (или Иванов, не помню) — подлец! Говорит, двадцать миллиардов. Во-первых, пятнадцать!
Расписки, действительно, нету (не идиот же спец, в самом деле!), поэтому спеца скоро выпустят. Но тогда уж он действительно покажет. Набравшись сил в Бутырках.
Но спеца нет, бог Ремонт остался. Может быть, потому, что, сколько бы спецов ни сажали, остается все же неимоверное количество (точная моя статистика: в Москве — 1 000 000, не ме-не-е!), или потому, что можно обойтись и без спецов, но бог неугомонный, прекрасный — штукатур, маляр и каменщик — орудует. И даже теперь он не затих, хоть уже зима и валит мягкий снег.
На Лубянке, на углу Мясницкой, было Бог знает что: какая-то выгрызенная плешь, покрытая битым кирпичом и осколками бутылок. А теперь, правда, одноэтажное, но все же здание! 3-д-а-н-и-е! Цельные стекла. Все как полагается. За стеклами, правда, ничего еще нет, но снаружи уже красуется надпись золотыми буквами: «Трикотаж».
Вообще на глазах происходят чудеса. Зияющие двери в нижних этажах вдруг застекляются. День… два, и за стеклами загораются лампы, и… или материи каскадами, или же красуется под зеленым абажуром какая-то голова, склонившаяся над бумагами. Не знаю, почему и какая голова, но что он делает, могу сказать, не заглядывая внутрь:
— Составляет ведомость на сверхурочные.
И откровенно скажу: материи — хорошо, а голова — это не нужно. Пишут, пишут… Но с этим, видно, ничего не поделаешь.
Я верю: материи и посуда, зонтики и калоши вытеснят в конце концов плешивые чиновничьи головы начисто. Пейзаж московский станет восхитительным. На мой вкус.
Я с чувством наслаждения прохожу теперь пассажи. Петровка и Кузнецкий в сумерки горят огнями. И буйные гаммы красок за стеклами — улыбаются лики игрушек кустарей.
Лифты пошли! Сам видел сегодня. Имею я право верить своим глазам?
Этот сезон подновляли, штукатурили, подклеивали. На будущий сезон, я верю, будут строить. Осенью, глядя на сверкающие адским пламенем котлы с асфальтом на улицах, я вздрагивал от радостного предчувствия. Будут строить, несмотря ни на что. Быть может, это фантазия правоверного москвича… А по-моему, воля ваша, вижу — Ренессанс.
Московская эпиталама:
Пою тебе, о бог Ремонта!
Расстался я с ним в июне месяце. Он пришел тогда ко мне, свернул махорочную козью ногу и сказал мрачно:
— Ну, вот и кончил университет.
— Поздравляю вас, доктор, — с чувством ответил я.
Перспективы у новоиспеченного доктора вырисовывались в таком виде: в здравотделе сказали: «вы свободны», в общежитии студентов-медиков сказали: «ну, теперь вы кончили, так выезжайте», в клиниках, больницах и т. под. учреждениях сказали: «сокращение штатов».
Получался, в общем, полнейший мрак.
После этого он исчез и утонул в московской бездне.
— Значит, погиб, — спокойно констатировал я, занятый своими личными делами (т. наз. «борьба за существование»).
Я доборолся до самого ноября и собирался бороться дальше, как он появился неожиданно.
На плечах еще висела вытертая дрянь (бывшее студенческое пальто), но из-под нее выглядывали новенькие брюки.
По одной складке, аристократически заглаженной, я безошибочно определил: куплены на Сухаревке за 75 миллионов.
Он вынул футляр от шприца и угостил меня «Ирой-рассыпной».
Раздавленный изумлением, я ждал объяснений. Они последовали немедленно:
— Грузчиком работаю в артели. Знаешь, симпатичная такая артель — шесть студентов 5-го курса и я…
— Что же вы грузите?!
— Мебель в магазины. У нас уж и постоянные давальцы есть.
— Сколько ж ты зарабатываешь?
— Да вот за предыдущую неделю 275 лимончиков.
Я мгновенно сделал перемножение 275 x 4 = 1 миллиард сто! В месяц.
— А медицина?!
— А медицина сама собой. Грузим раз-два в неделю. Остальное время я в клинике, рентгеном занимаюсь.
— А комната?
Он хихикнул.
— И комната есть… Оригинально так, знаешь, вышло… Перевозили мы мебель в квартиру одной артистки. Она меня и спрашивает с удивлением: «А вы, позвольте узнать, кто на самом деле? У вас лицо такое интеллигентное». Я, говорю, доктор. Если б ты видел, что с ней сделалось!.. Чаем напоила, расспрашивала. «А где вы, говорит, живете?» А я, говорю, нигде не живу. Такое участие приняла, дай ей Бог здоровья. Через нее я и комнату получил, у ее знакомых. Только условие: чтобы я не женился!
— Это что ж, артистка условие такое поставила?
— Зачем артистка… Хозяева. Одному, говорят, сдадим, двоим ни в коем случае.
Очарованный сказочными успехами моего приятеля, я сказал после раздумья:
— Вот писали все: гнилая интеллигенция, гнилая… Ведь, пожалуй, она уже умерла. После революции народилась новая, железная интеллигенция. Она и мебель может грузить, и дрова колоть, и рентгеном заниматься.
— Я верю, — продолжал я, впадая в лирический тон, — она не пропадет! Выживет!
Он подтвердил, распространяя удушливые клубы «Ирой-рассыпной»:
— Зачем пропадать. Пропадать мы не согласны.
III. Сверхъестественный мальчикВчера утром на Тверской я видел мальчика. За ним шла, раскрыв рты, группа ошеломленных граждан мужского и женского пола и тянулась вереница пустых извозчиков, как за покойником.
Со встречного трамвая № б свешивались пассажиры и указывали на мальчика пальцами. Утверждать не стану, но мне показалось, что торговка яблоками у дома № 73 зарыдала от счастья, а зазевавшийся шофер срезал угол и чуть не угодил в участок.
Лишь протерев глаза, я понял, в чем дело.
У мальчика на животе не было лотка с сахариновым ирисом, и мальчик не выл диким голосом:
— Посольские! Ява!! Мурсал!!! Газетатачкапрокатываетвсех!..
Мальчик не вырывал из рук у другого мальчика скомканных лимонов и не лягал его ногами. У мальчика не было во рту папиросы. Мальчик не ругался скверными словами.
Мальчик не входил в трамвай в живописных лохмотьях и, фальшиво бегая по сытым лицам спекулянтов, не гнусил:
— Пода-айте… Христа ради…
Нет, граждане. Этот единственный, впервые встретившийся мне мальчик шел, степенно покачиваясь и не спеша, в прекрасной уютной шапке с наушниками, и на лице у него были написаны все добродетели, какие только могут быть у мальчика 11–12 лет.
Нет, не мальчик это был. Это был чистой воды херувим в теплых перчатках и валенках. И на спине у херувима был р-а-н-е-ц, из которого торчал уголок измызганного задачника.
Мальчик шел в школу 1-й степени у-ч-и-т-ь-с-я.
Довольно. Точка.
IV. ТриллионерОтправился я к знакомым нэпманам. Надоело мне бывать у писателей. Богема хороша только у Мюрже* — красное вино, барышни… Московская же литературная богема угнетает.
Придешь, и — или попросят сесть на ящик, а в ящике — ржавые гвозди, или чаю нет, или чай есть, но сахару нет, или в соседней комнате хозяйка квартиры варит самогон и туда шмыгают какие-то люди с распухшими лицами, и сидишь, как на иголках, потому что боишься, что придут — распухших арестовывать и тебя захватят, или (хуже всего) молодые поэты начнут свои стихи читать. Один, потом другой, потом третий… Словом — нестерпимая обстановка.
У нэпманов оказалось до чрезвычайности хорошо. Чай, лимон, печенье, горничная, всюду пахнет духами, серебряные ложки (примечание для испуганного иностранца: платоническое удовольствие), на пианино дочь играет «Молитву девы», диван, «не хотите ли со сливками», никто стихов не читает и т. д.
Единственное неудобство: в зеркальных отражениях маленькая дырка на твоих штанах превращается в дырищу величиной с чайное блюдечко, и приходится прикрывать ее ладонью, а чай мешать левой рукой. А хозяйка, очаровательно улыбаясь, говорит:
— Вы очень милый и интересный, но почему вы не купите себе новые брюки? А заодно и шапку…
После этого «заодно» я подавился чаем, и золотушная «Молитва девы» показалась мне данс-макабром[10].
Но прозвучал звонок и спас меня.
Вошел некто, перед которым все побледнело и даже серебряные ложки съежились и сделались похожими на подержанное фражэ*.
На пальце у вошедшего сидело что-то, напоминающее крест на Храме Христа Спасителя на закате.