Константин Паустовский - Том 5. Рассказы, сказки, литературные портреты
Заправлял им тихий с виду рыжеватый мужичок, дядя Вася. Жил он в шалаше около парома с ранней весны до самого льда. По случаю такого долгого проживания дядя Вася строил шалаш очень основательно, выкапывал рядом с ним погребок, сколачивал на вольном воздухе стол и скамейку.
Под очагом у дяди Васи весь день горел костер. Дым этого костра, подымаясь над непролазными зарослями, служил как бы маяком: на него выходили и охотники, и рыболовы, и запутавшиеся в зарослях в поисках телят деревенские мальчишки.
Паром был далеко от деревни, километрах в пяти, но человек любопытный, желающий знать все новости, обязательно шел к дяде Васе. Там было досконально известно все, что случилось в окружности на сто километров.
Городской неопытный человек, конечно, удивлялся, не мог понять, как это в таком малопроезжем месте собирается столько новостей. Но местные жители знали, что каждый, кто переправляется через Музгу, обязательно посидит у шалаша дяди Васи, все обскажет, обо всем расспросит и, затаптывая махорочную цигарку, скажет напоследок:
– Да-а! Вот такие, значит, дела на свете, Василий Трефильевич!
А дядя Вася тут же ответит:
– Что говорить, милок! Живем – не скучаем.
Как-то поздней осенью я пошел на Музгу, заблудился в зарослях и вышел к парому на легкий дымок костра.
Осень стояла небывалая, – сухая, бурая, с такой ясностью холодноватого воздуха, что, казалось, можно было дотронуться рукой до Полковского леса, а до него было не меньше четырех километров. С Оки долетали гудки буксирных пароходов. Они будто раскалывали воздух. После каждого гудка он протяжно звенел. Стеклянный этот звон затихал медленно и неохотно.
Только один высокий осокорь на берегу Музги еще не облетел до конца. Он отражался в воде, стоял в ней вершиной книзу. Когда с осокоря падал большой пахучий лист, то было видно, как такой же лист отрывался от отражения осокоря, и оба эти листа спокойно летели навстречу друг другу – один вниз, а другой вверх – и соединялись на темной воде Музги. Тогда два листа тотчас превращались в один, и его относило слабым ветром на середину реки.
Когда я вышел к берегу, дядя Вася и старый мой знакомый дед Семен Елесин – косматый старик с веселым глазом – дробно стучали топорами, чинили на пароме дощатый настил.
Я спустился на паром, поздоровался. Семен и дядя Вася отложили топоры, сели покурить.
– Характер у меня дюже плохой, – пожаловался дед Семен и сдунул в воду махорочный горячий пепел. Пепел зашипел, погас и начал быстро тонуть. К нему тотчас подлетела стая мальков, но, повертевшись около пепла, ушла, лениво помахивая хвостами. – Я совладеть с собой не в силе. Мне бы на печке пора сидеть да шамкать, а я все ходю и ходю.
– Чего же ты все ходишь?
– А как же мне не ходить! – закричал Семен. – Вот сын Леонтий воротился из армии, поселился у меня, работает в колхозе бригадиром. «Теперь, говорит, ты, батя, свое отработал. Отдыхай. Теперь ты, говорит, на полном моем вожделении». Да-а. В Леонтии восемь осколков сидят, доктора под лучи его клали, искали те осколки.
Семен затянулся, сплюнул.
– «Отдохни», говорит. Мне отдыхать – не путь! Меня беспорядок тревожит. Зрить не могу беспорядка. Ни в избе, ни на поле, ни на колхозном дворе. Третьего дня пошел я лозу для кошелок резать. На самый край Музги. Там ветлы стоят старинные, многошумные. Гляжу: курится одна ветла густым дымом. А по-за ней – другая. Я к ним. И что же ты думаешь? Середка у них вся горит, тлеет: поджег их кто-то.
– Зачем? – спросил я.
– Известно, зачем. Середка выгорит, дерево рухнет, а он, вор, придет ночью, распилит его на дрова да к себе и перетащит на двор.
– Черное дело, – заметил дядя Вася.
– Известно, черное. Вот я и ходю туда третий день, караулю того злодея. Обязательно я его укараулю и подведу под народный суд, – в этом ты не сомневайся. Вербы я, конечно, потушил. Ты слухай, как. Воды поблизости нету, лопаты нету, так я прямо руками землю скребу, как собака. И ею тот огонь засыпаю. И смех и горе!
– Это, надо быть, кто-нибудь из кузьминских ребят, – заметил дядя Вася. – У нас народ уважительный, с соображением.
– Вот пымаю, тогда разберем, чей он, ваш или кузьминский. Тоже много об себе понимаете. Ты вот здесь сидишь, как пень, а в прошлую среду в самую ночь рыбу у тебя тут глушили. Глушили ай нет?
– Я не отрекаюсь, глушили. За Птичьим яром. А что я один могу? Драться с ними, что ли, с глушителями?
– А ты моги! Это – твое упущение. За него ты, браток, ох, как ответишь! Ох, как ответишь!
– Надзиратель! – насмешливо сказал дядя Вася. – Всеобщий попечитель! У тебя, что ж, удостоверение-полномочие на такое занятие имеется?
– А на что мне твоя бумажка-квитанция? – снова закричал Семен. – На что? Чтобы правду искать, мне бумажки не требуется. А то все бумаги пишут-пишут, от того писания исчахли окончательно. Небось корову свою бумажкой не накормишь, удостоверением. Ей сена давай! А ты все бумага да бумага. Мне твоя бумага, браток, только на раскурку нужна. Боле ни на что.
– Лихой гражданин! – вздохнул дядя Вася. – Чем старее, тем голосистее.
– Это верно! – с удовольствием согласился Семен. – Я старости не опасаюсь. Ветрел я намедни Кондрата. Сидит около избы на лавочке, охает. «Вот-вот, говорит, помру. Чего делать?» – «Как чего? – говорю. – Делов у тебя на том свете прорва. Поклоны от нас всех нашим передавать, и то уморишься». Кондрат как вскинулся на меня. «Охальник ты, говорит, Семен. И ругатель». – «Вот это ты, говорю, Кондрат, напрасно. Обождать бы надо, говорю, так со мной разговаривать». Я со своим понятием живу. И понятие у меня такое, что человек что хошь сделает – руки у него брильянтовые. Только соображать надо, что к чему. Вот и ты надо мной смеешься, Василий Трефильевич: «надзиратель, попечитель». А мне тон вербы многошумной жалко. Пойди ее вырасти. Бе-режение всему требуется – и лесу, и вербе, и реке, и полю, не только твоему карману. У меня в кармане, может, ветерок гуляет, а я хожу по своей земле, как мильонщик, как господин! Мне денег больших не требуется. Шут с ними совсем! Я со своим трудовым рублем при народном деле так проживу, что ты, браток, закачаешься!
– Это, конечно, так, – вздохнул дядя Вася. – Против этого я не спорю.
– А ты поспорь! – закричал Семен. – Тихий какой! Сидишь тут, кошелки плетешь – остатнее соображение на те кошелки прохлопал.
– Но-но! – предостерегающе сказал дядя Вася. – Ты полегче кричи. Нашелся начальник!
Семен обернулся ко мне, хлопнул себя руками по коленям и засмеялся:
– Ну вот, видишь? Чуть что, сейчас в обиду вламывается. Лучше бы дело свое справлял как положено.
– В мое дело ты не совайся!
– Эх ты! – с укором воскликнул Семен. – Недозрелый мужик. А еще от колхоза перевозчиком тут толчешься. Еще обижаешься. А кто тебе паром пособил починять? Я! Ну то-то! Завтра через этот паром машину на нашу колхозную электростанцию будут везти. Так я, понимаешь, прихожу, а у него настил весь играет. Ни одна доска путем не прибита. Это что ж такое! Утопит машину – и все тут. В ней сто сорок пудов весу. А может, и все пятьсот пудов. Она электричество вырабатывает самосильно. Ее, может, на тысяче станков точили-в Москве.
– Против этого я не спорю, – покорно согласился дядя Вася. – Беспорядка ты, верно, не любишь. Но и беспокойства от тебя всему колхозу столько, что от самого председателя такого беспокойства нету.
– Эх ты, сморчок! – вздохнул Семен. – Не путь так говорить. У меня характер плохой, это точно. А у тебя характер – как из огурца штык. Не берет, где надо. Никак! Дело у тебя тихое. Я бы в охотку тут за тебя посидел, на Музге. Как ни верти, а при этом деле тоже характер требуется.
Ушли мы с Семеном с парома уже в сумерки. В лугах было тихо, – птицы давно уже улетели в теплые края. Страшно высоко, в просвете туч, дотлевал последний свет вечерней зари. Со стороны Оки тянуло резким воздухом осени. На далеком заокском берегу вспыхнула и протянулась над рекой, как нитка сверкающих бус, полоса белых электрических огней.
– Красота! – сказал Семен. – У них там, за Окой, своя станция. Там, говорят, электричеством пашут. А мы ходим, сморкаемся. Это не путь! Вот откроем к празднику свою станцию, – ослепнешь! И книжки свои писать будешь при электричестве, а то больно много керосина потребляешь. По литру за вечер. Этак, брат, в трубу вылететь недолго, прожиться до дыр. Никаким своим писанием ты этот керосин не оправдаешь.
– Как-нибудь оправдаю, – ответил я, но все же не очень уверенно.
– Ты брось спорить, – рассердился Семен. – Мне продавец из сельпо жаловался: «Пьет он, говорит, что ли, тот керосин?» Всю ночь окошко у тебя на верхотуре светится. Глаза пропишешь, других тебе небось не дадут. Тоже соображать надо!
Мы долго шли крутым берегом длинного лугового озера. В воде качались, отражаясь, звезды.