Юрий Герман - Рассказы о Дзержинском
— Приходило, и даже вполне свободно мог убежать: есть у меня дядя родной, мог убежать к нему…
— Ну?
— Пусть медведь бегает, а я не побегу, — спокойно и убеждённо сказал Сидоренко.
— Почему?
— Як вам пришёл, — ответил Сидоренко, — к вам лично, к товарищу Феликсу Дзержинскому. Я член партии, вы тоже член партии. Вы, конечно, большой человек, но и я тоже ничего, могу пригодиться. Я так думаю, что на свете, в конечном счете, справедливость имеется и себя всё же оказывает. Короче говоря, надо вам, товарищ Дзержинский, в моём деле подразобраться. А покуда дайте мне записочку в тюрьму: выспаться мне надо, мороз сильный, а я вроде бы простудился.
Дзержинский улыбнулся.
— Вот вам в Дом крестьянина записка, — сказал он, — там вас и накормят. Через две недели придёте…
— Значит, доверяете? — спросил Сидоренко.
Дзержинский не ответил.
Через две недели дело Сидоренко было выяснено. Он оказался действительно честным человеком. В секретариате Дзержинского ему выдали на дорогу три фунта хлеба, две селёдки, два грамма сахарину и шесть коробок спичек — не виданное богатство по тем временам. Кроме того, Сидоренко получил большой мандат, в котором было написано, чтоб ему оказывали содействие при проезде по железным дорогам.
ДВА ПОРТРЕТА
Товарищи отговаривали художника от этой затеи. Они говорили ему, что Дзержинский даже не примет художника, что смешно думать о портрете, что художнику надобно выбросить всю эту затею из головы…
Но он не выбросил эту затею. Он собрал у себя все фотографии Дзержинского и подолгу всматривался в лицо, так поразившее его несколько дней назад. Совсем случайно он видел Дзержинского издали на улице, и там же в сутолоке решил: «Я его буду рисовать, я должен его рисовать, я не могу не рисовать его».
Но что могли дать фотографии — мертвые и случайные? Разве уловлено ими то удивительно легкое, юношеское лицо, которое он видел давеча на улице? И глаза под козырьком военной фуражки — острый блеск зрачков и длинные, необыкновенно красивые ресницы.
В тот же день художник ехал на извозчике, Дзержинский в автомобиле, большом и старомодном. Автомобиль был открытый, Дзержинский ехал один — сидел рядом с шофером и читал сложенную «Правду». Улицу переходили войска, и ждать пришлось долго. Извозчичий жеребец выплясывал рядом с машиной и горячился, бил подковами по булыжной мостовой. Художник видел, как Дзержинский поднял от газеты голову, как он пальцами поправил фуражку и как стал смотреть на жеребца — сначала с удивлением, потом любуясь, как он протянул руку и потрепал коня по морде, по бархатистым ноздрям, как копь чуть не укусил Дзержинского и как Дзержинский вдруг засмеялся.
Вот в эту самую секунду, когда он засмеялся, художник решил его рисовать: веселое, совсем еще юное лицо, прекрасные, чистые глаза и сильная рука с тонкими пальцами… Он видел, с какой железной силой эта рука взялась за недоуздок и потянула разгоряченную морду жеребца…
Но войска прошли, автомобиль, обдав художника бензиновой гарью, исчез. Рысак, выбрасывая сильные ноги, помчался по Мясницкой, да разве догнать…
Удивленно-веселые, широко открытые глаза и улыбающийся рот — этого выражения не было нигде. Фотографии были тождественные, серьезные — профиль, анфас, опять профиль, три четверти. Дзержинский у телефона. Дзержинский среди своих сотрудников. И по фотографиям видно, как не любит он сниматься и как не до этого ему.
Похож ли он на карточках?
Наверное, похож, но совсем не похож на того Дзержинского, которого художник видел давеча в автомобиле на Мясницкой.
Нет, рисовать по фотографиям невозможно!
И художник начал искать человека, который бы свел его с Дзержинским.
Искал он долго и безуспешно до тех пор, пока один знакомый комиссар ЧК не посоветовал ему бросить раз навсегда всякие попытки попасть к Дзержинскому по знакомству.
— Но что же мне делать? — спросил художник. — Ведь должен я попасть к нему.
— Ну и идите.
— Меня же не пустят.
— А вы попробуйте.
— Что же пробовать, когда это безнадежно.
— А вы все-таки попробуйте. Запишитесь на прием. И скажите отцу прямо и честно, что вы хотите рисовать…
— Какому отцу? — не понял художник. Комиссар слегка порозовел, поправил очки и, глядя в сторону, объяснил, кого чекисты называют отцом. Было странно слышать, как старый человек, запинаясь от неловкости, с суровой и грубоватой нежностью говорит об отце чекистов, значительно более молодом, чем многие из его «сыновей».
— Да-с, — сказал он в заключение, — из моих слов вы можете без особого труда догадаться, что к Дзержинскому по знакомству не попадают. Если у него есть хоть одна секунда времени, он вас примет без всяких знакомств, а если времени у него нет, то он вас не примет, от кого бы вы ни пришли. Так что мой вам совет, дорогой юноша, попытайтесь. Попытка — не пытка, а спрос — не беда. В одном я вас могу уверить со спокойной совестью: с вами будут абсолютно вежливы, и если вам будет отказано, то в такой форме, что вы обиды не испытаете.
— Я должен написать его портрет! — сказал художник.
— Желаю вам удачи, — ответил комиссар.
В дежурной он прождал около часу, курил и обдумывал, как он войдет к председателю ЧК и что он ему скажет. Он приготовил короткую и убедительную речь; ему казалось, что речь выразительна. Несколько раз в уме он повторил все с первого до последнего слова и остался доволен собой.
Наконец дежурный вызвал художника и протянул ему пропуск. Художник вошел к секретарю Дзержинского и не очень вразумительно рассказал: он художник, хочет писать портрет Дзержинского, это необходимо и об отказе не может быть и речи…
Секретарь терпеливо слушал, молча смотрел на художника и ладонью поглаживал гладко выбритый подбородок.
Наконец красноречие художника иссякло, и он смолк.
— Я вас совершенно понимаю, — произнес секретарь, — но вся беда заключается в том, что Феликс Эдмундович чрезвычайно занят. Очень занят. Занят всегда, постоянно, круглый год.
— Я должен его писать, — решительно ответил художник, — понимаете, должен. У меня нет другого выхода. Писать портрет Дзержинского — это мой долг.
Секретарь вздохнул. Он уже с любопытством смотрел на художника: какой молодой, а какой напористый! И сердитый. Минуту посидел, рассердился и заходил по комнате, от папиросы отказался, закурил свою.
— Значит, никак нельзя?
— Предполагаю, что это невозможно.
— Тогда разрешите мне повидать товарища Дзержинского, — сухо сказал художник, — я не задержу его более трех минут.
— Задержите, — ответил секретарь.
Художник молчал.
Секретарь вздохнул и вышел. Вернувшись, сказал:
— Идите, но… — махнул рукой и не кончил начатую было фразу.
С бьющимся сердцем художник отворил дверь.
Комната, в которую он вошел, была вся залита солнечным светом. Дзержинский сидел за столом, слегка подняв голову, приглядывался к посетителю. Художник назвал себя. Приготовленную речь он забыл. Теперь у него возникла новая идея, если Дзержинский откажется позировать, то сейчас затянет разговор, просидит здесь возможно дольше, чтобы запомнить лицо, глаза, рот, лоб, мгновенные изменения в выражении лица, повороты головы, манеру сидеть за столом, щуриться, улыбаться, сердиться.
Главное — чтобы не выгнал. Пусть говорит, что не может. Конечно, не может. Ясно, не может. Но художник будет сидеть. Будет впитывать, как губка, все особенности этой комнаты. Телефоны на столе — какая их масса; ширма; за ширмой кровать, покрытая простым, солдатским одеялом; шкаф; шинель висит на крючке…
— Я очень занят, — как сквозь сон услышал художник, — очень. Может быть, можно как-нибудь обойтись без портрета?
В голосе Дзержинского звучала почти мольба. Глаза же смотрели вежливо, холодно и внимательно.
— Ваш портрет необходим для выставки, — произнес художник, — категорически необходим.
— Мне некогда позировать.
— Я постараюсь вас мало беспокоить и поскорее кончить.
Он говорил, совершенно не надеясь на успех, только для того, чтобы не уходить из кабинета, чтобы запомнить еще складки гимнастерки, лукавую усмешку. Кстати, почему он улыбается? Длинные пальцы, глаза с красными жилками, любопытные, внимательные…
— А может быть, можно не рисовать меня?
— Нет, нельзя.
— Неужели так необходим мой портрет?
— Нет, нельзя…
Дзержинский внезапно рассмеялся. Чему он? Вероятно, художник что-нибудь сказал невпопад?
— Какими сердитыми глазами вы смотрите на меня, — сказал Дзержинский.
Сейчас у него совершенно другое выражение лица. Но над чем он смеется? Впрочем, это неважно. Важно запомнить это выражение, только запомнить, все остальное не важно!