Виталий Закруткин - Сотворение мира
— Я, конечно, в ваши дела не вмешиваюсь, — со свойственной ему деликатностью счел нужным оговориться Платон Иванович, — но и мне кажется, что торопиться тут не следует. Надо полагать, что совхоз построит жилье, пекарню, все, что положено для нормальной жизни, тогда и семью можно забирать. А тем временем Еля пусть поработает здесь, да и ребенок подрастет, окрепнет…
Андрею нравился тесть. Человек простой, незлобивый, Платон Иванович по-своему жалел дочь. Ему не хотелось, чтобы Еля с Димкой уехали в Дятловскую, где, конечно, все не устроено, все надо начинать на пустом месте. Андрей понимал состояние Платона Ивановича, и ему сейчас стало неловко. Не знал он лишь того, что еще до его приезда Платон Иванович, скрывая это от дочери, не без тревоги говорил Марфе Васильевне о том, что при Елином характере ее надо пока удержать от отъезда в Дятловскую, потому что ничего хорошего из этого не получится и что из-за неустроенности деревенской жизни она будет ссориться с мужем.
— Согласен ты со мной, дорогой зять? — спросил Платон Иванович. — Подождем немного или пусть Еля собирается?
— Думаю, что ей надо решить это самой, — сказал Андрей. — Мне надо бежать, иначе груз мой уйдет без меня.
Ему уже не хотелось ни о чем говорить, и он жалел, что начал этот разговор, который не мог привести ни к чему.
Видя, что Андрей поднялся, Еля тоже встала, набросила на себя легкий плащ, сказала Димке:
— Пойдем, сынуля, проводим отца.
Они вышли втроем. Оглядываясь и время от времени дожидаясь их, Димка бежал впереди.
— Чего ты злишься? — спросила Еля.
Она смотрела на темное, обветренное лицо Андрея, на его жесткие, исцарапанные руки и, не признаваясь себе в этом, смутно почувствовала, что делает что-то не то, что она виновата перед этим угрюмым, осунувшимся человеком, ее мужем, который столько лет то застенчиво, то насмешливо и требовательно говорит ей о своей любви и вот волею обстоятельств должен жить в какой-то грязной дыре, в полном одиночестве, далеко от нее и сына. Но, чувствуя странные, незнакомые ей угрызения совести, Еля вместе с тем радовалась тому, что ее сладкая власть над ним продолжается и что все будет так, как она захочет.
— Дурной ты у меня, боже, какой дурной! — улыбаясь, сказала Еля. — Даже Димка и тот спрашивает: куда папа убегает от нас? Почему он не с нами живет?
Андрей остановился как вкопанный, подумал: «Самообладание у моей милой жены потрясающее. Это я, работая в станице, как наморенный конь, оказывается, убегаю от нее и от сына». Он не выдержал, засмеялся.
— Нет, Елка, — сказал он, — ты даже не царевна, как называли тебя когда-то мои братцы. Куда там царевне до тебя! Ты — королева, властительница мира!
Любуясь женой, он посмотрел на Елю так, словно впервые увидел ее статную фигуру, гладкое, румяное лицо, капризно закругленный подбородок, серые, с оттенком весеннего рассвета глаза, чуточку великоватый красивый рот.
— А губы вы, королева, штукатурите по-прежнему, несмотря на просьбы и требования вечного вашего раба? — сказал Андрей.
Еля звонко засмеялась, радуясь тому, что гнев Андрея, как всегда, быстро исчез.
— Перестань паясничать, верный мой раб! Это модно, все так делают, и я не хочу отставать от моды, быть хуже других…
На пристани их встретила всегдашняя суета. Как угорелые метались нагруженные заплечными мешками и корзинами женщины-колхозницы. Пристанские грузчики с предостерегающими толпу окриками катили свои скрипучие тележки и тачки. У бетонного парапета набережной зубоскалили рыбаки-удильщики. Горланили песни загулявшие парни. Стук, грохот, лязг цепей, гудки пароходов и катеров, говор людской толпы и дробный перестук подкованных конских копыт сливались в невнятный, несмолкаемый гул.
Андрей поцеловал Елю, Димку и по крутому трапу сошел на стоявший у причала пароход. Обе пароходные палубы были битком набиты людьми. Раздался третий гудок. Загремели цепи, зашлепали по воде плицы огромных колес. Купола городских церквей, дома, чуть зеленеющие деревья городского бульвара стали медленно уплывать назад. Держа за руку Димку, Еля улыбалась и помахивала белой перчаткой.
К Андрею подошел толстяк в потертом дождевике, одобрительно хлопнул его по плечу и сказал:
— Фартовая у тебя баба… Кр-расотка!
Город уплывал все дальше, и вместе с его улицами, домами, деревьями все дальше уплывали, сливаясь с безликой толпой, Еля и Димка.
6Политрук кавалерийского эскадрона Федор Ставров, самый младший из братьев Ставровых, приехал в Огнищанку жарким летним днем. Перед отъездом в отпуск он послал домой телеграмму, и потому его ждали. Настасья Мартыновна с ног сбилась, убирая в доме и готовя всякую снедь. Из Пустополья приехали Каля с Гошей. Неожиданно появилась и Тая, причем не одна, а с мужем, Михаилом Дукановым, скромным, добродушным человеком, который сразу всем понравился. Жили они в Молдавии, в небольшом городишко на берегу Днестра, где муж Таи работал инженером, а она врачом.
Федором все Ставровы залюбовались: подтянутый, крепкий, веселый, он отлично выглядел в своей новехонькой военной форме. Все на нем поскрипывало: сшитые на заказ шевровые сапоги, шпоры, ремни портупеи; сверкали алые кубики на синих петлицах гимнастерки и серебристые подковки с двумя скрещенными саблями — эмблема кавалерии.
Встречали его у ворот. Настасья Мартыновна не выдержала, первой кинулась к нему, заплакала. Дмитрий Данилович усмехался в седеющие усы, но тоже подозрительно покашливал. Федор и сам был взволнован. Ведь здесь, в Огнищанке, во дворе, у ворот которого он стоял, в этом приземистом доме, прошло его детство.
После долгих объятий, поцелуев, слез уселись наконец за наспех сколоченный длинный стол под памятным кленом. Пришли соседи, на линейке подъехали Илья Длугач и Демид Плахотин с женами. Оба они без конца обнимали Федора, хлопали его по спине и одобрительно покрикивали:
— Гляди ты, какой вымахал! Ай да Федька!
— Настоящий красный командир, ничего не скажешь!
— И обмундирование на нем дай бог, не то что у нас было в гражданскую!
— А кажись, еще недавно таким свистуном Федюшка тут бегал! Годы идут, ничего не попишешь…
За столом сидели по-крестьянски чинно; от водки, кроме Таи, которая успела сказать Калерии о своей беременности, никто не отказывался, закусывали неторопливо, похваливали соусы и соленья Настасьи Мартыновны, изредка перебрасывались короткими словами, и только когда все было выпито и съедено, мужчины закурили и стали расспрашивать Федора о его службе.
— Расскажи нам, Федя, как там у вас теперь в Красной Армии, — попросил Длугач. — Видать, строгости большие пошли? Это сразу видно по твоей одежде. Она у тебя, брат, вся, как говорится, с иголочки, все пригнано по росту, и шаровары суконные, и гимнастерочка габардиновая. А мы, было время, одеты были кто во что, в старых шинельках Деникину да Врангелю зубы ломали.
Слегка опьяневший Федор усмехнулся, подмигнул Демиду Плахотину:
— Почему кто во что? Я до сих пор помню красные галифе дяди Демида с золотыми лампасами. Наша огнищанская ребятня стадом за этими штанами бегала, генералом дядю Демида считала.
Длугач засмеялся:
— А ты, Федька, как нонешний командир, порасспроси товарища Плахотина, откудова у него те красные галифе взялись и как ему поначалу всыпать за них хотели.
— Чего ж это теперь вспоминать? — смутился Плахотин. — Дело прошлое.
— Нет, ты все же расскажи, — настаивал Длугач.
— Пусть выпьет водки, ему легче будет рассказывать, — сказал Дмитрий Данилович, протягивая Демиду налитый стаканчик.
Демид выпил, крякнул, закусил соленым огурцом.
— Это получилось так… — сказал он и, усмехаясь, помолчал. — В двадцатом году гнали мы польских панов из-под Киева без передыху, по суткам с коней не слезали. А я, как с дому шел, надел суконные дедовы штаны, они у нас в сундуке лежали, дед еще в турецкую войну эти черные парадные штаны по праздникам надевал. И черт их знает: то ли моль их побила, то ли от времени они жидковатыми сделались, а только как стали мы к польской границе приближаться, я поглядел, а в штанах моих зада нема, все чисто седлом попротерло.
Все засмеялись, а Длугач заметил, покручивая прокуренный ус:
— Красиво ты, должно быть, выглядел в этих штанах.
— То-то и оно, — продолжал Демид. — Ну, освободил как-то наш полк большущее украинское село. А рядом с ним — панский замок… Комнат в том замке было сорок, не меньше. Вошел я в одну комнату, вижу: кровать стоит такая, что хоть наперегонки по ней бегай. А над кроватью шатер из красного сукна висит и весь золотыми позументами расшитый. Зло меня взяло, и подумал я: «Какой-то паразит, кровосос под шатрами тут дрыхал, а я должен голым задом людей пужать». Выхватил клинок из ножен и этот шатер-балдахин по самую макушку отхватил. Принес сукно в полковую швальню — оно вроде пожара в руках у меня полыхает — и говорю: «Сшейте мне, братцы, штаны галифе, а из галунов-позументов широкие лампасы пристрочите, чтобы белогвардейская сволочь видела, какой из себя красный конник». Ну, пошили мне хлопцы такие галифе, что закачаешься, и стал я в них красоваться. А тут, как назло, одного разу товарищ Буденный Семен Михайлович смотр полка делал. Подъехал на своем рыжем дончаке к нашему эскадрону, поздравствовался бодро, а глянул на мои штаны, так и насупился, спрашивает у командира полка: «Это что за фельдмаршал у тебя на левом фланге?» Объяснил ему командир, что это, дескать, боец Демид Плахотин, что, мол, дедовские штаны на нем прохудились, так он из панского сукна галифе себе соорудил. Выслушал товарищ Буденный да как гаркнет: «Снять с него эти цирковые штаны, а за самоуправство наказать».