Борис Ямпольский - Молодой человек
— Умный у него папа, умный у него дедушка, вся родня может гордиться таким юношей.
— А что они еще сказали?
— Нет, больше они ничего не сказали.
Хозяин снова вздохнул.
Я вышел на улицу. Лениво лаяли чужие собаки. И у самых ног, в песке, среди жесткой, высохшей травы, что-то шуршало, и кто-то за кем-то гнался, и кто-то скулил жалобно… Точно кладбищенские памятники, немы были хибары, куда ушли эти люди. Я не знал, о чем они думают, о чем сейчас говорят и что им приснится.
Когда я пришел в сельсовет, Караев чистил обрез, разложив на канцелярском столе черные блестящие части.
— Агитировал? — спросил он.
— А что там агитировать! — насмешливо сказал косоглазый «Друг детей». — Взял за уши ишака, привел в колхоз — хозяин сам прибежит.
— Сам ты ишак, и отец твой ишак, и вся родня ишаки. Нацепил значки и думаешь, что все знаешь. Снимай значки! — вдруг закричал Караев. — Долой!
Он еще долго кричал бы, но косоглазый поспешил ретироваться.
Караев собрал обрез и, прищурив глаз, посмотрел в ствол.
— С гражданской войны? — сказал я.
— А ты откуда знаешь?
— Стрелял когда-то.
— В люльке? — рассмеялся он.
— В люльке не в люльке, а стрелял.
Мы были детьми гражданской войны. Мы еще не знали, что такое деепричастие, но отличали пулемет Шоша от пулемета Люиса. Шош — тук-тук-тук! А Люис — так-так-так! И все покрывал «максим» — боп-боп-боп! В те годы я и нашел в старом сарае обрез точно такой, какой был у Караева на столе; казалось, это он и есть. Помню, я держал короткую гладкую ложу обеими руками, нацелив ствол куда-то поверх яблонь, и дрожащим пальцем — а что будет? — с силой спустил упругий курок. И синяя вспышка, потом удар в плечо и неслыханный гром, будто раскалывается мир садов и полей. Еще долго-долго после этого кричали и взбудораженно летали птицы.
— Значит, ты с люльки стреляный, — сказал Караев.
В это время прибежал мальчишка и сказал, что на болоте видели сыновей Кадыр-бека. Караев сунул мне стоявшую в углу винтовку.
— Стрелять, значит, умеешь?
Я не успел ответить, как он с обрезом в руках выскочил из дома и побежал, и я — за ним.
Мы бежали через сад, в котором росли низенькие фруктовые деревья, а потом узкой тропинкой — куда-то вниз. Винтовка казалась мне тяжелой и очень длинной, и я думал о том, что после того единственного раза никогда и не держал в руках винтовки. По дороге к нам присоединились еще несколько молодых парней с оружием и без оружия. Мы добежали до камышей и остановились.
— Тут слушай и смотри, — сказал Караев.
Я открыл затвор, в магазине тяжело лежала обойма патронов. Я закрыл затвор и почему-то успокоился. Было тихо, камыши не шевелились, слышался лишь шелест крыльев молча перелетавших уток. Меня вдруг потянуло в камыши.
Я знал, что в камышах опаснее, но пошел вперед, и было весело и азартно от чувства опасности, которого я еще никогда не испытывал, которое как бы еще не существовало для меня и не могло касаться меня, полного сил и добрых намерений. Неужели кто-то может меня убить? Зачем? За что?
Я шел вперед. Скорей бы стрелять! Чего там ждут? И хотелось крикнуть, вскинуть винтовку, выстрелить вверх. Я остановился и жадно понюхал сырой, тепло пахнущий перьями птиц воздух камышей.
Сеялся мелкий горячий южный дождик. Я постоял и прислушался к камышам. Все было тихо. «Видишь, не побоялся, пошел, и ничего не случилось», — сказал я сам себе и побрел вдоль камышей к маленькой глиняной сторожке, скорбно глядевшей на меня единственным окошком. Я подошел к сторожке и толкнул дверь.
Вдруг мелькнула чья-то тень. И вспышка. Пуля стукнулась о стену и куда-то мягко ушла. Шурша, посыпалась глина. А я стоял прижавшись к стене, словно пронзенный молнией, ее воспаленным светом. Это ведь стреляли в меня. На выстрел прибежал Караев, а за ним и другие.
— Живой?
Я ощупывал голову, грудь, руки и насмешил всех.
4. Крик в Сафюре
Ночью был ливень, и горная речка вздулась, бурлила и кипела, с грохотом несла камни, ударяла ими о сваи караван-сарая.
Я родился у тихой, с желтыми кувшинками Роси. Когда шел дождь, спокойные, кроткие капли ударяли по гладкой реке, и она была как решето. Никогда она не выходила из берегов, не бурлила и не шумела вот так. От этого возбуждающего ночного шума горной реки на душе становилось тревожно.
Меня разбудила странная музыка. Отчаянно били в бубен, и визгливо, судорожно, захлебываясь, пела зурна. Зурна звала скорее, скорее жить, дышать, торопиться сделать все, пока не поздно, потому что скоро, скоро конец света.
Я вскочил. Под самыми окнами истошно закричали: «Алла, алла!» Стекла зазвенели от близких выстрелов, горячий пыльный ветер ворвался в комнату. Прибежал косоглазый, теперь без единого значка.
— Плохо! — сказал он.
— А что случилось?
— Зачем случилось? Ничего не случилось, дорогой.
— В чем же дело?
— А ни в чем дело, только резать будут.
— Кого резать?
— Тебя резать, дорогой.
— За что? — спросил я.
— А ни за что, дорогой, — заверил он, — только резать будут, как барашка.
С улицы донесся сильный шум.
— А где Караев?
— И-и, — зашептал он.
Узкая, темная, пахнущая дымом караван-сарая улица была забита папахами, над которыми колыхались поднятые вверх ружья и сверкали клинки, которыми махали сидевшие на осликах всадники.
Под крики всей толпы вели милиционера, в галифе и чувяках на босу ногу, смуглого, худого, с завязанными за спиной руками. И верховые и пешие следовали за ним с криками, пинали его в спину, а некоторые забегали вперед и грозили ему кулаками.
Потом все стихло. Молча, толпой привидений, прошли женщины в черных чадрах. И казалось, сама смерть прошествовала по улице.
На галерее послышались гортанные возгласы, шарканье многочисленных ног. Косоглазый заметался, как раненый кролик, выскочил из комнаты.
Они вошли втроем — все коротконогие, в толстых шерстяных носках и чириках. Они дышали зноем, пылью, смешанной с запахом инжира и бараньего пота. А ружья у них были незнакомые, короткие, точно обрубленные, чужеземные, зловещие. Один из них надвинулся, душно дыша черемшой, сверкнул агатовыми зрачками.
— Зачем такой? — сказал он по-русски.
И сразу все трое загалдели, закричали, и снова я разобрал только: «Алла, алла!»
— Зачем такой? — повторил он свой вопрос, показывая кулак, поросший красным курчавым волосом, и рванул на мне портупею.
И снова те закричали: «Алла, алла!»
Они вывели меня на улицу. Только теперь, в свете солнца, я увидел, какое это было большое селение.
Встречные старались не смотреть на меня. Было ли им стыдно смотреть мне в глаза, или они боялись церберов, но они делали вид, что ничего не замечают. Я впервые понял, как это бывает, когда случится с тобой беда.
Отчего так кричат вокруг, лезут в глаза знойные, опаленные нордом рожи, перекошенные злобой?
— Гяур, — сказал кто-то.
Тощий, с острой длинной бородкой, он показался мне похожим на козла, а рядом шел маленький, тяжелый, багровый, с мордой кабана. Я стал вглядываться в лица, мне казалось, я начинаю сходить с ума: вокруг были мопсы, лисицы, попугаи.
Со мной ли это происходило или с кем другим? Я ли этот подросток в разорванной черной куртке и нахлобученной на самые глаза фуражке со звездочкой?
Меня привели к чайхане.
Прямо на улице, у чайханы, на великанской сковороде вкусно шкварились в сале потроха. Хозяин кидал потроха на тарелки сидящим на земле бандитам, и они, обжигаясь, ели, по очереди запивая из бурдюка.
Разнузданные боевые кони, запаленные, косматые, все в репьях, со сбитыми ногами, кровоточащими ранами, как звери ходили и толкались вокруг, малиновым глазом заглядывая в сковороду и вдруг, подняв кверху морду, пронзительно долго визжали, чего-то требуя от аллаха и людей.
А в чайхане было полутемно. На кошме сидел, поджав под себя ноги, жирный старик с аккуратно расчесанной шелковой, крашенной хной холеной бородой и румяными, цвета гвоздики, щеками и, причмокивая толстыми, мокрыми, неестественно красными для такого старика губами сластолюбца, маленькими глотками пил кирпичный чай.
Он мельком, нехотя поглядел на меня из-под капризных своих бровей и вдруг, заметив на фуражке звездочку, завизжал, как кошка. Крашеная борода лезла ему в рот, он выплевывал ее и кричал.
Я не понимал ни одного слова, но ясно ощущал смысл его речи: «Ах ты, шакал, гиена, так, и так, и растак, и перетак, будь прокляты твои родители и прародители, и пра-пра-пра… Как это ты не сгнил во чреве матери?» Потом он накинулся на конвойного: «Так, и так, и перетак…»
Конвойный терпеливо выслушал поток его ругательств, а потом, легонько двинув меня прикладом, сказал: