Иван Шамякин - Атланты и кариатиды
От приглашения она решительно отказалась.
— Тем более мне нельзя… Как вы не понимаете? В какое положение я поставлю себя перед… — она показала глазами на дверь кабинета.
В этот момент и вошел Герасим Петрович.
Но после его бестактных, прямо-таки обидных слов у нее появилось желание назло всем и всему пойти.
Теперь она зарделась от мысли, как сказать об этом Максиму Евтихиевичу. Поймет ли он такой неожиданный поворот? К тому же ситуация усложнялась тем, что в приемной были посетители — вызванные раньше работники Дома партийного просвещения. При них не станешь объяснять, что и почему.
И очень встревожило, почти испугало, как Максим застыл у двери. Конечно же, ему теперь не до нее. Сделал жест обыкновенной мужской галантности — не согласилась, стыдливая дура, будь здорова.
Но он почувствовал ее взгляд, полный страха и ожидания. Забавно тряхнул головой, как после ныряния вытряхивают из ушей воду, мягко улыбнулся ей, сказал:
— Думаю, теперь вам стоило бы согласиться на мое предложение.
Она кивнула головой.
— Я согласна. — Лицо ее засветилось и сердце затрепетало, как у девушки, которой назначили первое свидание.
Когда Максим вышел, Игнатович долго сидел неподвижно, пока Галина Владимировна не доложила о пропагандистах.
Одолевало ощущение усталости и еще, кажется, потери. Чего? Снова услышал слова Сосновского о дружбе. Какая там, к черту, дружба после всего, что произошло и происходит! Вспыхнула злость… против Сосновского. Старый моралист. Одно знает — «поговорить по душам». Но я тебе не доярка, исповеди которых ты любишь выслушивать… Ладно, признаю, сельское хозяйство ты знаешь и умеешь им руководить. А в промышленности дилетант, хотя и гордишься своим опытом. Перегнала тебя промышленность, Леня, — мстил за «Герасима». Научно-технический прогресс шагает быстрее, чем ты. Семьдесят процентов промышленности области на моих плечах. Умей ценить это, попрекал он Сосновского, хотя тот о руководстве промышленностью сегодня и слова не сказал. Но Игнатович знал ахиллесову пяту секретаря обкома и безжалостно целил туда. Вот тебе! За твой намек о моей неверности в дружбе.
Но через минуту спохватился — испугала собственная злость. Ого, куда занесло! Никогда он не давал воли таким чувством. Так можно распуститься до анархизма, сравняться с Карначом в отрицании авторитетов. А он всегда был дисциплинирован, сдержан, если иногда и критиковал кого-нибудь из тех, кто стоял выше него, то всегда делал это принципиально и уважительно.
Сосновский выдвигал его, воспитывал как руководителя. Он не «безродный Иван» и благодарен за это. Он любит Леонида Миновича. Смешно упрекать за то, что, не имея инженерной подготовки, тот не всегда может разобраться в специфических процессах современного промышленного производства. В наше время, будь ты хоть гений и пройди три технических вуза, все равно не в состоянии будешь все охватить. У Сосновского есть более важное качество — талант партийного организатора и особое чутье на людей, умение распознавать, кто на что способен.
Эти мысли успокоили и приободрили, все-таки он объективный человек!
Сказал секретарше, чтоб партпросветовцы подождали.
Набрал номер секретаря обкома.
— Леонид Минович? Я. Еще раз. Прошу простить, что беспокою.
— Не делай длинной преампулы. — Сосновский шутил: один работник любил умные слова, но говорил, пока ему не растолковали, вместо «преамбула»— «преампула»; это стало местным анекдотом.
— Не знаю, каким вам покажется мой голос на этот раз, веселым или грустным. Но считаю своим долгом сообщить… Карнач только что передал мне копию своего письма в Совет Министров с протестом против посадки «химика» в Белом Береге.
Слышались далекие чужие голоса — из-за индукции или в кабинете у Сосновского были люди. Леонид Минович молчал. Игнатович подул в трубку.
— Алло!
— Не дуй мне в ухо. Оно и так горит… Что я тебе скажу, Герасим? — Игнатович сморщился, как от боли. — Голос твой на этот раз совсем невеселый. Загробный прямо-таки голос…
«Не может человек, без своего неуместного юмора», — недовольно подумал Игнатович.
— Но почему ты звонишь мне? Страхуешься?
— Думаю, в первую очередь спросят у вас.
— Предусмотрительно с твоей стороны. Но чем я могу утешить тебя, Герасим Петрович? Устав партии и наша советская демократия разрешают Карначу обращаться в любую инстанцию. Что же касается нас с тобой, то при любом варианте накостыляют нам. Готовься.
Черт возьми, невозможно понять, когда этот человек говорит серьезно, а когда шутит. Его шарады и ребусы прямо-таки сбивают с толку. Он, Игнатович, научился не только понимать людей с полуслова, но, как говорится, видеть каждого насквозь — и руководителя и подчиненного. Сосновский же не «просвечивается», слишком густо замешан.
XII
У Галины Владимировны эти четыре дня были, пожалуй, самые трудные с тех пор, как погиб Сергей. Три года не знала таких душевных мук.
Она всегда отличалась тактом и деликатностью, но не обладала той решительностью, которая свойственна другим женщинам, особенно в сердечных делах.
Уже через несколько минут после того, как главный архитектор вышел из приемной, она усомнилась в своем праве идти с ним в театр. А потом опять убеждала себя: вот нарочно пойдет, назло всем, и в первую очередь Игнатовичу. За его бестактный вопрос.
И так все четыре дня чередовались сомнения с решимостью, желание со страхом — идти или не идти?
Если б все не было так запутано, если б пригласил кто-нибудь другой, не Карнач, она, наверно, посоветовалась бы с Герасимом Петровичем, простив ему грубую шутку. Галина Владимировна уважала секретаря за его стиль работы, за решительность в словах и делах, чего так не хватало ей. С ним хорошо работалось. Игнатович тоже, она знала, был доволен ею, благодарил товарища, который после смерти Гордеичева порекомендовал вдову пилота, молодую коммунистку, в горком партии.
В день открытия гастролей она нарочно оделась проще и скромнее, чем обычно, не по-театральному. Правда, повертела в руках новые туфли, но не взяла их. На работе в ящике стола она держала довольно хорошие еще, но старые и уже немодные туфли, удобные, чтоб ходить в них целый день.
Не уверенная, что в последнюю минуту не передумает, Галина Владимировна решила нарочно задержаться на службе, чтоб не осталось времени съездить домой переодеться.
Но часа в четыре позвонил он, тот, о ком она думала все эти дни.
В приемной были люди, и Галина Владимировна попросила вежливо, но официально позвонить через пятнадцать минут. Скоро у Игнатовича начнется совещание и приемная опустеет. Но не на это она надеялась в тот момент, на другое — он обидится и больше не позвонит.
А он позвонил. В приемной было пусто. Она попыталась отказаться:
— У Герасима Петровича совещание. Я не могу уйти, пока оно не кончится. А потом я не успею переодеться.
— Плюньте на все совещания. Один раз. Я отвезу вас на машине. Домой. И назад. Ровно в половине шестого буду у вас.
Она задохнулась от страха и… радости. Шепотом попросила:
— Не поднимайтесь, пожалуйста. Я сама выйду.
Зимний день короток. Было уже темно. Но на тихой улице под голыми каштанами горели яркие фонари.
Максим знал, что Галина Владимировна будет озираться, как новичок преступник, и поставил свой «Москвич» подальше от здания горкома. Встретил ее пешком, как бы случайно.
В машине она села на заднее сиденье. Он улыбнулся этой наивной уловке — в театр пойти отважилась, а в машине садится подальше — и, повернув зеркальце так, чтоб видеть ее лицо, включил свет — посмотрел на нее.
Вид у женщины был невеселый. Максиму стало жаль ее.
Впервые явилась мысль отказаться от своей довольно-таки авантюрной затеи.
На открытие гастролей придут многие работники областных и городских организаций, даже те, кто годами не бывает в театре. И многим из них, главное, женам — силе очень страшной — он бросит вызов, почти такой же, какой бросил своим самоотводом. Но он шел на это сознательно, чтоб одним махом перечеркнуть все условности. Пускай узнают все сразу. Пускай поговорят. Через все это надо когда-нибудь пройти.
Он не чувствовал за собой вины и потому не видел необходимости делать из развода тайну. Но зачем ему впутывать в свою трагикомедию эту постороннюю женщину, с которой он, по сути, еще и мало знаком?
Военный городок, где она жила, находился на ближней окраине, у реки. Чтоб проехать туда, надо было выписывать пропуск. Долго. Он остался с машиной у ворот, а она побежала. Дом от проходной был недалеко, метров четыреста. Но, может быть, от мороза, который к вечеру усилился, у нее так перехватило дыхание, что она, вбежав в теплую квартиру, совсем задохнулась.