Юрий Пензин - К Колыме приговоренные
А помог Ерёме определиться с золотом случай. В конце лета подошло к Охотску японское торговое судно. От него отчалила тяжело гружёная лодка, а когда она пристала к берегу, из неё ловко выпрыгнул коротконогий, с бритой головой и большим брюхом японец. «Дратуй, капитана!» — приветствовал он встречавшую его толпу и, прижав руку к сердцу, стал всем кланяться. Два его помощника, у каждого из которых за поясом торчали похожие на турецкий ятаган большие кинжалы, стали разгружать лодку. Началась торговля. Со стороны якутов и эвенков шла пушнина, а с японской — мука, соль, табак, чай, и всё, чем в тайге рубят и пилят лес, из чего стреляют и в чём варят оленину и кипятят чай. Японца звали Накамурой, а он всех, кто брал у него товар, хлопая по плечу и ласково улыбаясь, называл «капитаной». «А что, если не они сюда, — подумал Ерёма об эвенках и якутах, — а я в тайгу со всем этим добром!» От этой мысли Ерёму вздёрнуло, как застоявшегося в упряжке молодого жеребца от удара хлыста своего хозяина. Он понял: зимой, когда никаких здесь японцев не будет, цены на товар, да ещё с доставкой в тайгу, определять будет только он и так, как это ему надо. Не откладывая дело в долгий ящик, он на своё золото взял с японского судна всё, что считал нужным. С Накамурой на этом судне, расставаясь, они выпили по чашечке сакэ и остались друг другом довольны. Видимо, считая, что на русском языке «дратуй» — не только «здравствуй», но и «всего хорошего», когда Ерёма отплывал от судна, Накамура кричал ему с палубы: «Капитана, дратуй!»
И до наступления зимы Ерёма не терял времени даром. Сговорившись с кузнецом, он из каждой двуручной пилы, разрезав их пополам, сделал две одноручных. Тунгусы домов не строят, понимал он, а на всё остальное и эти пойдут. Цены же на них решил он оставить как на двуручные. В табак, исходя уже из своего опыта, он подмешал корьё, спирт, который в тайге ценится выше золота, разбавил водой, а чайники он решил продавать без крышек, а потом, на втором заходе, продавать и их по новой цене.
Весть о том, что в тайге появился купец со своим товаром, быстро облетела всё побережье Охотского или, как называли его эвенки. Дамского моря вплоть до Алдана и верховьев Колымы и Индигирки. Базу нового промысла Ерёма определил в своём зимовье, имея в виду, что в свободное время он будет промышлять и золотом. В помощники он взял почти за так недалёкого ума и уже совсем было затурканного колымской жизнью белоруса Янку. В рваном армяке, худой, с конопатым, в небольшое блюдечко лицом, он был похож на подростка, убежавшего из дома. «А де вянтовка?» — сразу потребовал он у Ерёмы. Получив её, Янка шмыгнул носом, подтянулся и стал делать вид, что в оружии он толк знает. Внимательно осмотрел затвор, проверил винтовку на прицельность, а заглянув в ствол, с укоризной посмотрел на Ерёму и солидно сказал: «Нэ порадок». И взялся ствол чистить. «А де нож?» — закончив чистку ствола, спросил он. Нож ему Ерёма дал, и он его сразу нацепил на пояс и не расставался с ним, даже когда спал. Похоже, кроме винтовки и ножа Янке от Ерёмы ничего было не нужно. «Такого придурка мне и надо», — решил Ерёма.
К зимовью из толстого леса Ерёма пристроил склад и посадил у него на цепь взятую в Охотске похожую на волка бродячую собаку. Чтобы собака меньше спала, он держал её впроголодь, а когда кормил, травил её палкой. От этого, считал он, она будет злее. Назвал он собаку Алданом. Главная обязанность Янки, как и Алдана, заключалась в охране Ерёминого товара, когда сам Ерёма разъезжал по тунгусам. Заниматься торговлей Янке он не доверял и поэтому, собираясь в очередной отъезд, всякий раз наказывал: «Никого не пускать! Кто полезет — стреляй!» Янке такой наказ нравился. Он подтягивался, поправлял на поясе нож и говорил: «У мянэ воны нэ зрадуются».
Чем больше у Ерёмы ломился склад от пушнины, тем жаднее становился он. За одноручные пилы он брал уже двойную цену, а за каждую крышку к ранее проданному чайнику при повторном объезде меньше беличьей шкурки не брал. Взялся он за хорошую плату и крестить тунгусов. Опыта в этом он набрался у отца Сысоя, у него же перед отъездом выпросил ризу и крест. Склонил он на свою сторону даже и тех, кто верил шаманам. По его выходило, что дух, с которым общаются шаманы при камлании, и на самом деле является святым, но ходит он под христианским Богом вместе с его сыном Иисусом Христом. И поэтому-то Ерёма крестит их не просто так, а во имя Отца-Бога, его сына Иисуса Христа и ихнего святого духа. Тунгусы в это верили, а про Ерёму говорили: «У-у, бачка умный!»
Весной Ерёма стал всё чаше ездить в то якутское стойбище, где его выходили от схваченной на шурфу болезни. Не пилы и не чайники возил он в этот улус, а бусы из сердолика и серебряные серьги да спирт, ничем не разведенный, и чай настоящий, плиточный. И ездил он туда к той девке, которую ему предлагал старый якут за подаренное ему ружьё. Звали её Сардана, и были у неё не по-якутски большие глаза и длинные, дугой подкрученные вверх чёрные ресницы. Когда Ерёма смотрел в эти с подкрученными ресницами глаза, у него кружилась голова, и хотелось взять эту Сардану в охапку и унести за улус в тальниковую рощу. Старый якут, которого звали Гермогеном, был её отцом и Ерёму в его желании понимал, не понимал его молодой якут Афанасий, которому Сардана уже приходилась женой. Когда Гермоген напивался привезённого Ерёмой спирта, он шёл к дочери и зятю и звал их к себе в гости. «Киль мене, — говорил он, — чай бар, арыгыы бар»[4]. У Сарданы, как у кошки перед прыжком на мышь, вспыхивали глаза, она начинала прихорашиваться, а Афанасий ругался на Гермогена. «Сарынгы эн!»[5] — кричал он и зло сплёвывал на пол. Однажды, когда напился и Афанасий, Ерёма Сардану унёс в тальниковую рощу. Уже было тепло, над ними щебетали птицы, рядом, словно уговаривая кого-то, журчал ручей, но они этого не замечали. Они были в том миру, где всё без слов сливается в одно дыхание и замирает в сладкой истоме готового выпрыгнуть из груди сердца.
Известно: любовь всегда идёт вразрез с делом. Случилось это и у Ерёмы. Чем больше он ездил к Сардане, тем меньше пополнялся склад пушниной. Да и Сардана стала уже не той, что была раньше. Широкий нос на осунувшемся лице стал шире, глаза, похожие раньше на спелую смородину, потускнели, а на ногах, когда Ерёма её раздевал, он видел грязные потёки. Чем меньше Сардана нравилась Ерёме, тем чаще она говорила ему своё «таптыбын», что по-русски означало «люблю». А так как любовь не в меру всегда отталкивает, Ерёма, в конце концов, к Сардане совсем охладел и перестал к ней ездить. А когда она сама приехала к нему в зимовье, он её погнал обратно. Сардана тогда плакала, падала перед ним на колени и целовала ему руки, но Ерёма остался неподступен. Конечно, если бы связь с ней не отражалась на деле, он, наверное, и не погнал бы её. «Дело — прежде всего», — твёрдо решил тогда Ерёма.
Всё это кончилось очень плохо. Однажды, когда Ерёма был в отъезде, Сардана снова прибежала к его зимовью. Стоял вечер, Янка, дремал и если бы не злой лай Алдана, она бы проскочила и в зимовье. Проснувшись и увидев у зимовья тунгуса в кухлянке, Янка и не стал гадать, кто это, а, как велел ему Ерёма, прицелился в него и выстрелил. Тунгус упал, а Янка, криво усмехнувшись, сказал: «Говорыл, воны нэ зрадуются».
Ерёма понял, что в этом деле, если оно дойдёт до Охотска, несдобровать и ему. И он решил его замять. Для этого он привёз в своё зимовье Гермогена с Афанасием, посадил их за стол, налил им спирту, и когда они выпили, забрав с собой и Янку, — вывел их на улицу. Там он снял с цепи Алдана и посадил на неё Янку. «За смерть Сарданы!» — объявил он Афанасию, а когда Афанасий перевёл это Гермогену, старик рассердился и, тыкая рукой в сторону Ерёмы, сказал: «Кини куахан кии»[6]. Два дня пили Ерёма с Гермогеном и Афанасием спирт, и два дня сидел на цепи Янка. Убежавший в тайгу Алдан через сутки вернулся и, бросившись к Янке, стал лизать ему лицо. Янка прижал его к себе и горько заплакал. «За що мянэ наказалы?» — не понимал он.
IIIРазбогатев на пушнине, Ерёма открыл в Охотске свою лавку и стал уже не Ерёмой, а Еремеем, а в кругу местной знати и Еремеем Ринатовичем. И всё было бы у него, наверное, хорошо, если бы в Охотск не пришла советская власть. Его эта власть признала кулаком-мироедом, а когда Янка на собрании, где его принимали в комсомол, честно признался, что он убил тунгуску, власть эта стала копать под Еремея новое дело. И Еремей решил бежать в тайгу. Лавку его уже реквизировали, остался спрятанный в тайнике карабин, но одного карабина в тайге мало. Без муки, соли, да и без одежонки в ней долго не протянешь. Но где на это взять денег? И тут Еремей вспомнил про тайник попа Сысоя. Сам Сысой уже давно умер от сердечного приступа, а помешанная его старуха, перебиваясь на подаянии, жила одна. И Еремей решил этот тайник вскрыть и забрать из него деньги. «Зачем они старухе, — думал он, — и считать-то не умеет». В избу её он прокрался, когда она ушла побираться. Кожаный мешочек Сысоя оказался на месте, но когда Еремей стал его вытаскивать из тайника, он услышал за спиной: «Ай, Сысоюшка, что потерял?» Стояла за спиной старуха Сысоя и, глядя на Еремея, угодливо ему улыбалась. Еремей от неожиданности выронил из рук мешочек, и из него посыпались на пол деньги. Увидев это, старуха бросилась их собирать. Руки и голова у неё тряслись, из горла вырывалось что-то похожее на злое шипение змеи, изо рта текли слюни. «А ведь она меня выдаст!» — испугался Еремей. Словно в подтверждение этого, старуха, поднявшись с пола, зло посмотрела на него и прохрипела; «У-у, гадина!» «Что делать?!» — ударило в голову Еремея. А старуха уже швыряла в него поднятые с пола деньги, а когда они кончились, бросилась на него. Чтобы старуха не поцарапала ему лицо, Еремей её оттолкнул, а когда она бросилась на него снова, он ударил её по голове. Старуха упала на пол и, закатив глаза, стала биться в припадке. Когда припадок кончился, и старуха стихла, Еремей решил, что она отдала богу душу, но, уже собирая с пола деньги, он услышал, что она ещё хрипит. Собрав остатки денег, он поставил мешочек на пол, подошёл к старухе, опустился перед ней на колени и взял её за горло. Дёрнувшись всем телом, старуха обмякла. Прежде, чем уйти, Еремей приложил к её груди ухо и послушал, бьётся ли у неё сердце. Убедившись, что оно не бьётся, он взял мешочек с деньгами и скрылся за дверью. Пробравшись к себе задами, Еремей спрятал мешочек в поддувало нетопленой печи, выпил водки и лёг спать. Уже засыпая, подумал: «И человека убить просто».