Борис Горбатов - Мое поколение
Но вот сегодня на улицах лужи, расторопные ручьи, оголтелая детвора в распахнутых, забрызганных грязью пальтишках; в школе семечная шелуха на полу; на оконных стеклах грязные, тощие струйки, в сапогах чавкает вода, ноги мокрые. Значит, окончательно и бесповоротно — весна.
Весна!
Она летит на город, широко распахнув синие крылья туманов. Она дымится уже в тихих переулках. Она врывается в школу, звенит капелью со стекла, стучится, ломится в двери, зовет на улицу, на улицу!
Весна падает над городом неожиданно, как ливень. Дымная моя родина, какой ты тогда становишься красивой!
Вдруг оказывается, что под окном старой инструменталки существует березка. Всю зиму на ней цвели только стружки, выбрасываемые из окна. А сейчас она отряхнулась, зазеленела, расцвела, как девушка, узнавшая первую любовь.
Вдруг оказывается, что терриконы похожи на синие хребты гор, что они могут куриться; ночью видно, как горит на них порода; кажется, что это дружные костры пылают на горе.
Вдруг оказывается, что степь — рыжая летом, черная осенью, грязно-серая зимой — может быть еще и зеленой! Да какой! Сочно-зеленой, юной, словно степь только что родилась и, удивленно покачиваясь, лежит под солнцем; ахает: как прекрасен мир!
Так работает весна.
Мы стояли на Кавказе. Наш военный городок затерялся среди чужих, неуютных гор. И однажды, в январе, мы проснулись и ахнули: где мы? В Рязани? В Чухломе?
Горы исчезли, затянулись снежным туманом. На полях, на кладбище, на деревьях снег. Маленькие домишки совсем занесло. А из узорчатого окна, над которым нависла белая мохнатая крыша, пробивается робкий, неуверенный огонек. И каждый из нас вспомнил свою Рязань.
Меня обступают сейчас большие дома. Они лезут ко мне в окно. Трамваи плывут по потолку моей комнаты. Поезда отправляются в путь. Но донецкая степь колышется предо мною. Вот иду: пыльная дорога, ржавый бурьян, неоглядное солнце и сизый дымок на горизонте. Эх, родина!
Алеша скинул на парту постылый кожушок и в одной ситцевой рубахе бросился из класса.
Тяжелая дубовая дверь широко распахнута. Весна льется, хлещет, врывается в сырое каменное здание, и Алеша прямо со школьного порога, как с берега, головой вперед бросается в весну, в апрельскую теплынь, в дрожащие волны света.
— И-го-го-го! — кричит он молодым жеребенком. — И-го-го-го! Эй, догоняй! — бьет он кого-то по спине и шарахается от него, бежит, высоко закидывая ноги.
Безработица, голодовка, смута в школе — все сброшено, как овчина на пол.
Две девушки, перепрыгивая с камешка на камешек и размахивая потертыми папками «Musique», прошли мимо Алеши, оживленно болтая о ком-то неизвестном ему.
— Нет, он красивый! — донеслось до Алеши, и он остановился прислушиваясь.
Но девочки были уже далеко, было видно, как подрагивали русая и рыжая косички, перехваченные черными бантами.
«А я какой? — мелькнуло вдруг у Алеши. — Красивый или нет?»
И покраснел.
Он редко смотрелся в зеркало. Своей наружностью вовсе не интересовался. Знал, что у него лицо монгольское, скуластое, и не печалился и не радовался. Какой есть!
А сейчас вдруг захотелось быть красивым, богатым, умным. Одеться хорошо. Галифе темно-синие, френч. Сапоги иметь целые, чтобы не текли, шевровые, чистить их у чистильщиков, чтобы как зеркало и солнце на носке.
«А вдруг я красивый?» — подумал Алеша и засмотрелся на свое отражение в большой луже.
Но в луже играла вода, и все колыхалось, ходило, ломалось — и небо, и здания, и скуластое Алешино лицо.
В глубокой задумчивости пошел он в школу. На лестнице столкнулся с белокурой Тасей.
— Простите! — пробормотал он сумрачно и хотел пойти дальше, но Тася окликнула его.
— Скажите, Алеша, — она сделала большие глаза и докончила шепотом: — Вы комсомолец, да?
— Нет, — пробурчал Алеша. — А что?
— А мы, все девочки, думали — комсомолец. К нам не подходит. Серьезный такой!
Алеша слушал, как тараторила Тася, и сбоку смотрел на беленькую ее шейку, на которой кучерявились пушистые белокурые завитки.
«А Тася красивая?»
Он вздохнул и вдруг произнес нерешительно:
— А скажи-ите: я красивый или нет?
И только когда сказал, когда услышал свои слова, понял: сказал непоправимую глупость. Увидел расширившиеся глаза Таси, вздернутые белобрысые брови, сломавшиеся в удивлении. Потом брови дрогнули, глаза сузились, с громким хохотом убежала Тася.
Алеша видел: подхватила под руку подругу, и уже и та заливалась в веселом хохоте.
«Это про меня!» — уныло подумал он, пошел в класс и упал на свою парту.
Кислый запах овчины щекотал ноздри. Алексей поднял свой кожушок, повертел в руках и, рассердившись, засунул далеко под парту.
У всех были ладные пальтишки: у Толи Пышного — из отцовской старой шубы, у Воробейчика — из клетчатого одеяла, на Ковалеве — стройная бекешка с сизыми смушками. Только у одного у него — кожушок.
Впервые заметил Алеша — у всех ребят есть прически. Валька вверх зачесывает волосы, открывая большой белый лоб; у Толи Пышного ровный пробор как раз пополам делит его редкие рыжие прилизанные волосенки. У всех есть расчески. Только Алеша, поплевав на пятерню, приглаживает ею свои буйные вихры.
«Ну, вот они и нравятся девочкам! — угрюмо думал Алеша. — Это дело известное. Одни любят шоколад, а другие — свиной хрящик».
Но сейчас ему очень не хотелось быть свиным хрящиком.
Класс наполнился шумом. Лукьянов влез на подоконник, рванул раму, еще, еще раз — и в широко распахнутое окно ворвалась весна, теплая, чуть сырая еще, как только что испеченный и пряно пахнущий хлеб.
— Весна! — закричали хором в классе. — Выставляется первая рама!
В детстве все было просто и кругло. Захотел бегать — распахнул дверь, побежал; бегать устал — свалился на траву, уснул; захотел коня, нет коня — взял палку, прицепил к босым пяткам железки-шпоры — и вот на коне!
К вечеру весь круг желаний уже завершен. Значит — спать. И спал Алеша крепко, видел хорошие сны: голубого коня с белой звездой на лбу.
Сейчас же все не имеет конца. Все начато, все разворошено, все на полдороге.
Вообще раньше, в одиннадцать лет, все было ясно, все решения принимались немедленно и окончательно. Весь мир был немудрено прост: дверь, улица, поле, круглая линия горизонта.
А сейчас, в пятнадцать, все колеблется, горизонтов много, линий много, а одной — прямой — линии нет.
— Что, Рябинин, будем учиться завтра? — спросил он, встретив Рябинина в коридоре.
— Нет, — ответил Рябинин. — Наробраз против. Считает, что преждевременно такие решения принимать.
— Ну вот! — зло засмеялся Алеша. — Вот ячейка шум подняла, а в калошу села.
Рябинин оперся на костыли и, улыбаясь, спросил:
— Думаешь, в калошу? — И прислушался к шуму, который притекал из классов.
«Они, наверное, задумали что-нибудь, — решил Алеша, но не стал ничего спрашивать. — Их дело, они — ячейка».
А вот школу они на безбожный карнавал не выведут, а он выведет! Он кликнет клич, и все пойдут за ним. Он один все устроит. Пусть посмотрят! И Тася пусть посмотрит. Он — во главе школы.
Флаги.
«Долой, долой мона-ахо-ов…»
Вот после этого можно и в ячейку.
— Ковбыш! Пойдешь со мной на демонстрацию?
— Пойду!
— Приходи тогда завтра в школу и ребят приводи. Ладно?
— Ладно.
— Пароль будет: штурм-штык.
— Зачем это?
— Так надо. Штурм-штык.
Возможно, он некрасивый, нефасонный, безработный худощавый парень, а школу он все-таки выведет на улицу. И сам выйдет. На широкую дорогу выйдет. Богатые дела ждут его. Замечательная жизнь у него будет! Штурм-штык.
Он услышал, как Юлька сказала Лукьянову:
— Значит, завтра в девять?
— В девять. Сбор в горкоме.
Алеше они ничего не сказали: он ведь не в ячейке. Ну что ж, ладно! Они пойдут кучкой, а он поведет за собой школу. Это еще посмотрим, кто настоящий коммунар! Штурм-штык!
Дома отец спросил Алешу:
— Завтра, говорят, охальничать будете?
Алексей пожал плечами, ничего не ответил и подошел к матери:
— Маманя, дело у меня к тебе есть.
Алексей всегда относился к матери с серьезной, хотя и скрытой нежностью. Дружеские отношения сложились у них еще в голодные годы, когда вдвоем ездили за хлебом. Мать всегда советовалась с ним, куда ехать, почем хлеб брать и на что менять. Они ночевали на вокзалах. Алешка бегал со ржавым, побитым чайником за кипятком. Пили чай на узлах и мешках, от которых струилась тяжелая мучная пыль.
— Мне, мать, ряса нужна.
— Ряса?
— Попом завтра пойду. Ты у отца Федора — расстриги — возьми.
— Если не пропил он.
— Рясу не пропьет. Кому она нужна, ряса? Ты, мать, уж достань, — попросил Алеша, а мать улыбалась и вытирала передником капельки пота с лица.