Валентин Катаев - Время, вперед!
– Правильно, – сказал Сметана.
Ищенко посмотрел на хлопцев.
– Ну?
Мося сорвал с себя кепку и с силой швырнул ее об пол.
– Пусть они идут к… матери!
– Кто против? – спросил Ищенко.
Ни одна рука не поднялась.
– Катитесь, – сказал Ищенко страшным голосом. – Завтра поговорим за башмаки.
Саенко сделал дурацкое лицо. Развинченно пожимая плечами и шаркая лаптями, он сошел с настила. Загиров испуганно озирался вокруг. Все глаза смотрели мимо него. Дрожа, он пошел вслед за Саенко.
Несколько секунд все молчали.
Только Ищенко трудно и шумно дышал. Он крутил головой и растирал кулаками щеки, не в состоянии сразу успокоиться. Его грудь раздувалась широко и сильно. Толстая шея была черна и напружена.
Тогда Мося поднял кепку, выколотил ее об колено и аккуратно надел, насунув как раз до кончиков острых, глиняных ушей.
Он воровато улыбнулся, сверкнул желтоватыми белками неистовых своих глаз в сторону журналистов, и вдруг в его губах появился трехствольный спортивный судейский свисток.
– Приготовились! Начали! – крикнул он бесшабашным мальчишеским голосом, бросаясь к ковшу машины. – Пошли!!!
Он дал три коротких, отрывистых, расстроенных свистка.
И все бросились с места, все пошло.
Лопаты звонко ударили в щебенку. Высокое облако цветочной пыли встало над бочками цемента. Шаркнул песок. Извилисто завизжали колеса тачек. Грянул мотор. Плавно пошел барабан. Громыхнул и полез вверх ковш. Ударила шумно вода.
– Сколько? – спросил Маргулиес, счищая с локтей пыль.
Корнеев потянул ремешок часов.
– Шестнадцать часов восемь минут.
– Хорошо.
XLIII
– Клава… В чем дело?
– Боже, на кого ты похож!
– Что произошло?
– Посмотри на свои ноги! Выкрасить серые туфли в белый цвет! Кошмар!..
– Почему такая спешка?..
– Я еле стою… У меня дрожат колени… Подожди… Я с семи часов на ногах. Я ни разу не присела.
– Зачем ты едешь?..
– Ах, ради бога, не спрашивай… Я сама не понимаю. Я, кажется, сойду с ума. Как жарко!
– Клавдия, оставайся!
– Я скоро вернусь. Очень скоро.
– Зачем ты уезжаешь?
– В августе. Или в сентябре. В средних числах сентября. Который час?
– Без пяти пять. По моим.
– Еще четверть часа. Пятнадцать минут.
– Оставайся! Клава!
– Помоги мне, солнышко, поставить чемодан наверх. Не говори глупостей. Господи, какая здесь духота! Вот так. Спасибо. Больше не надо. Нечем дышать.
– Еще бы. Целый день вагон жарился на солнце. Крыша раскалилась. Может быть, поднять окно?
– Нет, нет. Посмотри – какая там пыль. Я лучше потом попрошу проводника. Когда будем в степи. Хотя бы дождик пошел.
– Останься.
– Я тебе буду писать с каждой станции. Я буду звонить из Москвы. Хочешь ты, чтобы я тебе каждый день звонила? Сядь. Я тоже сяду. Ну, дай же мне на тебя хорошенько посмотреть.
Она крепко схватила его голову с боков обеими руками. У нее были короткие, сильные руки.
В купе, кроме них, пока не было никого.
Она держала его лицо перед собой и смотрелась в него, как в зеркало.
Его фуражка свалилась на потертый диван голубого рытого бархата.
Он видел ее плачущее и смеющееся, грязное, с черным носом, уже не слишком молодое, но все еще детски пухлое и покрытое золотистым пушком, милое, расстроенное лицо.
От слез ее голубые глаза покривели.
Он стал гладить ее по голове, по стриженым волосам, гладким, глянцевитым, как желудь…
– Ну, прошу тебя… Объясни мне… Умоляю тебя, Клавочка!
Он был в отчаянии. Он ничего не понимал.
Собственно, в глубине души он всегда предчувствовал, что кончится именно так. Но он этому не верил, потому что не мог этого объяснить. Ведь она его все-таки любит.
Что же наконец случилось?
Вряд ли сама она разбиралась в этом.
Решение уехать сложилось постепенно, как-то само собой. Во всяком случае, ей так казалось. В этом было столько же сознательного, сколько бессознательного.
Она так же, как и он, была в отчаянии.
Шло время.
Снаружи, за окнами купе, порывисто неслись тучи пыли. Они надвигались подряд и вставали друг перед другом непроницаемыми шторами.
Иногда порывы ветра ослабевали.
Пылевые шторы падали.
Тогда совсем близко из дыма возникала временная станция: два разбитых и заржавленных по швам зеленых вагона с медным колоколом и лоскутом красного, добела выгоревшего флага на палке, скошенной бураном.
Вокруг – те же плетенки и дуги, лошадиные хвосты, косо стоящие грузовики, ящики с мясными консервами, лапти, чуни, черные очки, сундуки сезонников, бабы, темная, грязная, теплая одежда, серые силуэты бегущих к поезду людей, хлопающие полотнища палаток, черный волнистый горизонт и расстроенные роты бредущих против ветра и пыли, косых и плечистых телефонных столбов.
А тут, внутри международного спального вагона, все было чисто, комфортабельно, элегантно.
Мягко пружинил под ногами грифельно-серый линолеум коридора, только что вымытый щетками, кипятком и мылом.
Всюду пахло сосновым экстрактом.
В конце коридора, узкого и глянцевитого, как пенал, в перспективе молочных тюльпанов лампочек и открытых дверей купе, за углом, в жарко начищенном медном закутке, на специальном столике уже кипел жарко начищенный самовар.
Проводник мыл стаканы в большой медной, жарко начищенной полоскательнице.
В вагон входили пыльные, грязные люди – русские и иностранные инженеры, – втаскивали хорошие, но грязные чемоданы.
Они грубо пятнали линолеум.
Они тотчас начинали бриться и мыться, надевать прохладные пижамы и туфли, засовывать под диваны невозможные свои сапоги.
Корнеев с отчаянием допытывался:
– Но что же? Что?
Ах, она и сама не знала.
Слезы катились по ее грязному носу, но все же она пыталась улыбаться. Слезы сыпались одна за другой, как пуговички, на ее потрескавшееся и вытертое на локтях желтое кожаное пальто.
У него нервно дергалась щека.
– Муж?
Она крепко закусила губы и часто затрясла, замотала головой.
– Тебе здесь скучно? Плохо?
– Нет, нет.
– Ну, хочешь, я устрою тебя в американском поселке? В коттедже? Там березки, коровы… хочешь? Чудный, дивный воздух…
– Нет, нет…
– Дочка?
Она вдруг отвернулась и упала головой на валик дивана.
– Клавочка, Клавдюшка, ну, честное слово, ведь это же дико! Ну, хочешь, мы выпишем сюда Верочку. Это же пара пустяков. В чем дело, я не понимаю?
Она истерически мотала головой, кусала валик. Вошел новый пассажир.
– Простите. Виноват. У вас которое место? Тринадцатое? У меня четырнадцатое, верхнее.
Военный. Три ромба.
Пыльный аккуратный сапог осторожно стал на диван. Мелькнул угол легко подкинутого фибрового чемодана.
– Больше ничего. Извините.
На голубом бархате четко оттиснулся серый след подошвы. Военный тщательно счистил его газетой.
Она быстро вытерла кожаным рукавом лицо. Глаза сухо и оживленно горели. Ей было совестно плакать и объясняться при постороннем.
Военный раскладывал на столике перед окном брошюры и папиросы.
– Ну… а как у тебя на участке? – быстро, деловито спросила она. Двигается?
– Деремся. Прямо бой. За первые полчаса двадцать пять замесов (он опять произнес русское слово замес, как испанскую фамилию Zamess).
– Это, милый, что же, собственно, значит?
У нее было заботливое, "производственное" лицо.
– Если так дальше пойдет – плакал ваш Харьков! Четыреста замесов в смену. Только со щебенкой вышло погано…
– А что такое? – испуганно спросила она.
– Придется через железнодорожный путь возить, а там маршруты ходят. Неудобно и опасно. Но я думаю – обойдемся без несчастья.
– А!
Она успокоилась.
– Ну, слава богу, я очень рада. А у нас в заводоуправлении, представь себе, до сих пор не верят. Смеются. Говорят – технически невозможно. Я там чуть не передралась из-за вас.
Корнеев подергал носом, поднял брови:
– Кто, кто не верит?
– Есть такие. Маргулиеса, конечно, кроют. Уверены, что он себе на этом сломает шею. Между прочим, как поживает Давид Львович? Я его тысячу лет не видела. Он все время на участке.
– Давид цветет, Давид цветет, он тебе кланяется. Ну… так как же, Клавдюша?
Он понизил голос.
Она умоляюще посмотрела на него и показала глазами на постороннего.
Военный деликатно вышел в коридор и закурил папиросу.
– Ненавижу военных, – с ударением прошептала она, намекая на мужа.
Он взял ее за руку.
– Ну, так как же, Клавдюша?
Она опять упала головой на твердый квадратный валик в голубом полинявшем чехле.
– Ну, честное слово, это же дико!.. Клавдюша! Выпишем девочку! И дело с концом.
– Нет, нет. Ради бога. Ты с ума сошел! Как можно сюда ребенка выписывать? Пыль, грязь, бог знает какая вода… дизентерия…
– Да, но живут же здесь другие дети. И ничего с ними не делается. Наоборот. Здоровяки, бутузы. Ты посмотри только на здешних детей. У Мальского ребенок, у Серошевского ребенок…