Александр Серафимович - Собрание сочинений в четырех томах. Том 1
Неисчислимо блестят в темноте костры, так же неисчислимы над ними звезды.
Тихонько подымается озаренный дымок. Солдаты в лохмотьях, женщины в лохмотьях, старики, дети сидят кругом костров, сидят усталые.
Как на засеянном небе тает дымчатый след, так над всей громадой людей неощутимым утомлением замирает порыв острой радости. В этой мягкой темноте, в отсвете костров, в этом бесчисленном людском море погасает мягкая улыбка, — тихонько наплывает сон.
Костры гаснут. Тишина. Синяя ночь.
ГОРОД В СТЕПИ
Вон уж в степи голубой
Город встает золотой.
I
Степь, по которой от края до края протянулись сухие сизые тени, еще пышущая неостывшим жаром, молча глядела в белесо-мутную сухую мглу.
За дальним курганом — красное, усталое, осовелое солнце, скорбное и измученное после буйно-палящего, не знавшего отдыха дня.
Полегли спать насвистевшиеся, набегавшиеся за день суслики. Не плавали кругами распластанные коршуны; не висели в воздухе внимательно трепещущие кобчики; не стрекотали на все лады кузнечики, степные музыканты, которых понимает и любит только степь.
Последние тени сливались, да мгла глядела, слепая, необъятная, да за курганом тускнело мертвое зарево. А на кургане стояла конная фигура, черно вырезываясь на мертвеющем закате. Нельзя было разобрать, женщина или мужчина сидел на лошади. Только голова в мохнатой калмыцкой шапке была внимательно повернута в ту сторону, где за краем тухла кровавая полоса.
Неподвижно чернела лошадь. Неподвижно чернела фигура степного жителя. Неподвижна была беззвучно прислушивающаяся степь.
Давно забытые времена, о которых и память стерлась, быть может, так же на кургане чернела конная фигура, и носился орлиный клекот, и рыскал степной зверь, и смутно волновался седой ковыль, и вольно над степным простором неслись победные гортанные крики.
Молчала степь, и неподвижно чернела повернутая голова, тух закат, мертвенно и смутно стояла ничего не таящая белесая сухая мгла.
И когда над темным краем земли осталась узко кровавившаяся полоска, готовая затянуться, лошадь, вздернутая поводьями, шевельнулась, спустилась с кургана и не спеша, покачивая молчаливую фигуру, стала тонуть в той стороне, где уже давно стояла ночь.
И потонула. Сухая, шершавая, потрескавшаяся земля жадно поглотила звук копыт.
Принесся издалека не крик, а гудящий, грубый, ровный голос, — медный, тяжелый голос. Он принесся с той стороны, где все еще упрямо не хотела потухнуть кровавая полоска, где еще маячили очертания, и долго стоял, не похожий ни на один степной звук, чуждый тишине, задумчивому ночному безмолвию, потонувшему степному простору, чуждый степной жизни, наивной, бедной, но самобытной, не похожий ни на что.
Он долго держался, этот тяжелый колеблющийся звук, оборвался, снова два раза коротко откликнулся — и смолк. И испуганно и недоуменно глядела туда смутно-мреющая, неуловимо-призрачная мгла.
Смолк.
Огоньки, как булавочные уколы, прокололи темноту, кучкой рассыпавшись в той стороне, точно гнездо звезд, на темной молчаливой земле.
Черно и пусто стоял курган. Потух последний след зари.
Молчаливая степь темно объемлет не то дома, не то пригорки, не то черные сгустки ночи. Может быть, и улиц нет.
Но говоря о человеческом, жалко тянутся из крохотных оконец полоски света, и в них проступает бурьян, колючки, старые, иссохшие колеи неуезженной дороги. Над самой землей светятся тусклые оконца, как светляки в темной траве, беспорядочно, рассыпанно или кучками, точно таинственно для чего-то сползлись вместе, ищуще протянув по траве, по бурьяну перекрещивающиеся светлые лучи.
Собаки не лаяли, как в деревне, перекликаясь, добродушно, упрямо, подолгу, а вдруг одиноко накинется где-нибудь в темноте с остервенением, захлебываясь, хрипя, и замолчит, и опять только темь да приземисто разбросанный свет крохотных, перерезанных переплетами окошечек.
Не воровской ли притон? Или не остановились ли в ночной степи табором проходящие люди?
Не шевелясь, заслонили все небо сухие, бездождные тучи, неподвижно прислушиваясь.
Свет разбросанных оконец подержался и стал гаснуть один за другим, как потухающие в темноте искорки. Потухли и протянувшиеся полосы света. Пропал бурьян, колючки, колеи. Одна безграничная молчаливая тьма.
Но среди сна и покоя, среди темноты и неподвижности в двух местах, далеко друг от друга, затерянный ночной свет, — не спят.
Через распахнутые на террасу двери ярко-голубоватый свет узко и длинно падает по широким ступеням в сад, и из темноты проступают то кусок клумбы с неестественными пятнами неугадываемых цветов, то низко и странно озаренная листва нетрепещущего тополя с невидимо потонувшей в темноте вершиной, то косо срезанный кусок голубоватой дорожки, и всюду все та же безграничность ночи.
А в столовой — высокие, веселые потолки, строгие окна, ослепительная скатерть; дробятся, играя, искры в стаканах и серебре; и трое с ясными и чистыми лицами спокойны, неторопливы, точно много и впереди и сзади неизрасходованного времени, объятые и царствующей за стенами ночью, и светом, и уютом в этом ласково-озаренном уголке.
У самого края белоснежно длинного стола в студенческих, запущенных в высокие сапоги брюках, в синей, ремнем перехваченной рубахе, должно быть брат хозяйки: очень похожи друг на друга. Такая же буйно разметавшаяся льняная копна волос, такое же женственное — круглое, безусое и безбородое лицо, с тем особенным отпечатком ласкового добродушия и снисходительности, которые даются только молодостью
Хозяйка у сверкающего серебром самовара — вылитый брат, но только тоньше лицо, но только стройнее талия, но только в молодых глазах уже испытанное материнство.
Инженер ходит вдоль всей комнаты задумчиво, заложив руки изредка останавливается и прихлебывает чай. И тогда короткая тень от него на паркете терпеливо дожидается, и на ее плоско-уродливом силуэте ясно курчавится бородка.
— Славны бубны за горами.
— Оставь, — сердито говорит инженер, не желая того, снова отхлебывает чай, и короткая тень послушно лежит у ног, — студенческая скамья и жизнь — две вещи несовместимые.
— Как гений и злодейство?
— Я говорю серьезно.
— Да и я говорю серьезно, — и студент засмеялся, — врешь ведь ты. Жизнь, братику, везде одна: и на скамье университета, и на скамье подсудимых, и на скамье вагона, а освещение ее разное, разумеется. Пока мохом не оброс, да одна голова не бедна, а и бедна, так одна — одно, а как вот сделаешься начальником дистанции — другое, как раз наоборот. Эх, братцы, да и ночка! У нас таких ночей не бывает в Москве.
И он мягким молодым движением поднялся, подошел к раскрытым, черневшим четырехугольником дверям, которые бросали вглубь узкую полосу, вырывая из темноты то кусок клумбы, то часть ветвей, ослабевая и теряясь в непроглядной мгле.
— Словно пропасть какая, черно, неподвижно. И знаешь, что ничего нет, а как будто вся эта темень переполнена чем-то значительным, таинственным и огромным. Залиться бы теперь в степь да так и шататься до утра.
И вдруг неожиданно запел молодым, немножко козловатым голосом:
То-ре-а-дор, то-ре-а-дор...
— Петя, голубчик, — заговорила Елена Ивановна, испуганно приподымаясь, — Катюша спит... голубчик!..
— Ну-ну-ну, не буду, не буду...
— Во всяком споре, разумеется, прежде всего логические доводы, а ты их не находишь нужным приводить, — говорит инженер, продолжая ходить вдоль комнаты, и в нем подымается раздражение против шурина, и тень с курчавящейся бородкой, не уставая, ходит по пятам.
Его раздражает не столько то, что тот говорит словами, сколько то, что он говорит своим безусым, наивно-молодым лицом, так похожим на лицо жены. Даже когда это лицо серьезно, она как будто беспричинно смеется и без слов говорит: «Чудак! У тебя логические доводы, а мне все равно... У меня один довод — молодость. Уф, я иногда устаю, до того беспечно и подмывающе весело жить, ходить, есть, думать, спать, смеяться... И, главное, это состояние никогда не кончится. Абсурд — но у меня такое ощущение, как будто я века проживу, и все будет так же дьявольски радостно и неунывающе, и с этим ничего не поделаешь...»
И это молчаливое признание раздражало инженера.
— Жизнь, милый мой, делают не крикуны и мечтатели, а неустанные работники, которые день и ночь незаметно работают, — да, да, да, по кирпичику...
— У-у, брат, знаем...
Русалка плыла по реке голубой
Озаряема полной луной!..
«И нужно же, чтоб он так был похож на жену, черт бы его взял!»
А вслух:
— Я не понимаю. Не понимаю я, почему судьба полутора тысяч человек, которые у меня в руках, которых я могу... которым я могу отравить жизнь, сделать невыносимой, почему забота о них, напряжение, борьба, которые я кладу, чтобы сделать условия их жизни сносными, почему это не стоит выеденного яйца? А вот, если этакий вот безусый...